Bukmop.narod.ru
В комнату общежития вошёл юноша в синем костюме. Я был один, сидел на койке. Он сказал:
– Я слышал, ты стихи пишешь. Читай.
Я прочитал стихотворение о светлячке. Он тоже почитал свои стихи. Спросил:
– Лет тебе сколько?
– Шестнадцать.
– Тогда ты не безнадёжен.
Так я познакомился с Виктором Жигуновым. Он учился на последнем курсе Орехово-Зуевского пединститута, а я только что поступил. Сразу и навсегда мне понравилось в его стихах то, что читаешь первую строчку и не знаешь, какая будет вторая, а читаешь вторую и думаешь, что иначе не может быть. Одно стихотворение у него начинается словами: «Я давно живу на свете». Сколько ни предлагай разным людям угадать продолжение, все ответят что-нибудь вроде «Мне уже за шестьдесят» или «Повзрослели мои дети». На самом деле – «Мне уже семнадцать лет». Ведь действительно большой срок…
Но все стихи Жигунова подолгу или навсегда оставались в рукописях, хотя посылал их во множество редакций. Из комнаты, где он жил, иногда раздавались взрывы смеха: это он читал сокурсникам очередную рецензию. Однажды написал, что тюбики лежат в витрине ничком. Консультант наставительно заметил: не ничком, а навзничь – лицевой стороной вверх. В принципе верно, и в то же время глупость, какой нарочно не выдумать. Тем более что по смыслу текста – о непонимании окружающих, об укрытости от всего мира – требовалась горестная поза. Как-то раз ему вернули стихи с ответом: «У вас есть удачные строки» – и приводились две строчки. Он вложил ту же рукопись в новый конверт и послал в тот же журнал. Ответил кто-то другой: «У вас есть НЕудачные строки» – и следовала та же самая цитата. А ещё Жигунов вывел закономерность:
– Если рецензент пишет, например, «пОрОдокс», то обязательно будет рассуждать о том, как плохо я владею языком.
Одному такому умельцу он, не вытерпев, послал разбор его сочинения. Грамматических ошибок подчеркнул больше тридцати на трёх страничках. Умелец считал себя теоретиком, хотя, наверно, из ответного письма впервые узнал о морфологическом безаффиксном словообразовании и о разнице между молоссом и брахиколоном. Кто из поэтов, кроме Жигунова, знает, что это вообще такое? Неизвестно, редакциям ли надо было учить начинающего автора или наоборот.
А ведь Козьма Прутков сказал: «Признание нужно артисту, как канифоль смычку виртуоза». Если год за годом работать впустую, то охота в конце концов пропадёт. Первый и по сей день единственный сборник стихов Виктора Жигунова, всего из 32 страниц малого формата, вышел в 1975 году, и то в издательстве потом удивлялись, каким чудом выпустили: никто этого автора не привёл, не порекомендовал.
Вдобавок в «Литературной газете» выступил с разгромной статьёй некий стихотворец, которому в том же издательстве отказали, он решил отомстить. А какую книгу разругать? Откровенно плохие тогда не издавались (не то что теперь, когда публикуется любой бред). В посредственной уцепиться не за что: всё «как у людей», как положено. Попался под руку яркий Жигунов. А «Литературка» имела громадный тираж, и куда Виктор ни приходил потом, везде вспоминали: тот самый…
Так он и перестал писать стихи. Или нет, точнее надо сказать иначе, его же словами:
– Стихи не я пишу, они сами пишутся. Я только держу карандаш. Моё дело – быть готовым: изучать язык, владеть формой. Захотят – придут.
У него врождённая грамотность и редкое чутьё языка. Он научился читать в два года. Первое слово, которым изумил взрослых, – «хлеб» (прочитал в булочной). В газетах, где потом работал, никто не пользовался словарями: проще спросить его – объяснит и правописание, и происхождение слова, и сочетаемость, и редкие варианты. Кто, кроме него, помнит, что у Чехова в «Степи» есть «черлюсть», а в «Капитанском мундире» – «одна погона»? Любое слово и даже фразу он мгновенно произнесёт наоборот и скажет, сколько букв. Кто-то часами разгадывает кроссворды, а для него развлечение на несколько минут – составить кроссворд.
Десять лет назад он «держал карандаш» – и вдруг стремительно, откуда ни возьмись, появился венок сонетов «Смятение». Хоть Виктор и говорит, что при сочинении стихов он ни при чём, но в этой маленькой поэме – именно он. И не только он, сказано о времени, о стране на перепутье, обо всех нас. Написать венок сонетов под силу лишь немногим поэтам. А Жигунову даже эта форма показалась недостаточно трудной, он усложнил, укоротив строки и применяя внутренние рифмы. Мало того, тут же сочинил второй венок.
Оба произведения не напечатаны.
* * *
Диплом ему дался кровью. В буквальном смысле. Стипендия маленькая, и студентов обычно поддерживают родители. А у него мать давно умерла, об отце он сказал: «Лучше никакого, чем такой. Сироте государство помогало бы». Его отец сменил пять жён. Виктор от третьей, так что у него было две мачехи. Чтобы прожить, он сдавал кровь. Однажды при этом рухнул, теряя сознание. Подскочила медсестра и сказала: «Ляжь». Он поправил: «Не ляжь, а ляг». Это без сознания! Синий костюм, в котором я впервые его увидел, был у него единственным. В нём получил и аттестат о среднем образовании, и диплом о высшем, в нём же уехал в армию. К окончанию института костюм был местами рыжим, Жигунов закрашивал авторучкой.
Мы учились, напрягаясь только в последнюю ночь перед экзаменом. Пили, встречались с девушками. Что до девушек, то он не отставал – ещё бы, голубоглазый кудрявый поэт в таком цветнике, как пединститут. А в попойках участвовал редко. В знаменитой Гжели, где вырос, библиотекарша ругалась, что он слишком часто ходит. Для него уже начали выписывать книги из областной библиотеки (возможно, единственный случай в селе). Получив доступ к институтскому книгохранилищу, он сразу устремился к ящикам с каталогами и, начиная с буквы А, стал брать всё, что ему казалось интересным, из любой отрасли.
После института он взял распределение в Казахстан. Сам взял, хотя перед ним положили на выбор список школ в Подмосковье. Весь курс зааплодировал (правда, не героизму, а тому, что остаётся вакансия поблизости). Виктор хотел посмотреть мир. Он ещё в школе написал: «Я на месте жить не стану, я на станции рождён». Он родился на станции Плесецкой (ныне город Плесецк с космодромом).
В Казахстане предназначенное ему место оказалось уже занято. Другой бы с радостью повернулся и уехал домой. А он согласился преподавать математику, физику и физкультуру в совхозе «Энтузиаст» (очень подходящее для Жигунова название). Это с дипломом учителя русского языка и литературы. Но Виктор ещё школьником заслужил прозвище Математик после того, как с Московской областной математической олимпиады привёз грамоту (хранит до сих пор). Одновременно с обычной школой он окончил заочную математическую при МГУ. Последним заданием в ней было вычертить двухмерную проекцию трёхмерной развёртки четырёхмерного куба. Он выполнил, но оценку не поставили: видимо, преподаватели не ожидали, что кто-то справится, и сами не знали, как должен выглядеть чертёж, а потому и не могли оценить. Зато прислали приглашение поступить на мехмат. Он отказался, математика его не настолько интересовала.
Впоследствии университет звал его ещё раз, уже в аспирантуру, но по древнерусской литературе. Все вокруг говорили, что за открытие, которое он совершил (о чём речь впереди), полагается сразу степень доктора наук. Но он не стал поступать, сказав, что дело сделал, а посвящать жизнь этому предмету не хочет.
В Казахстане его стали быстро продвигать по карьерной лестнице. Тогда ведь смотрели на анкету: происхождение рабочее, образование высшее, родственников за границей нет… Через полгода он уже заведовал отделом в обкоме комсомола. Ему светила должность в обкоме партии, только надо было вступить в эту самую партию. Но слишком уж самостоятельно он думает. Увидит лозунг «Народ и партия едины» и скажет: «Все равно что человек и голова едины. Партия – часть народа, а не какие-то марсиане». Все смеются, возразить не может даже первый секретарь, но зачем такой сотрудник в обкоме? А Виктор и сам чувствовал, что идеологическое переливание из пустого в порожнее не по нём.
Тут как раз настала пора идти в армию. Конечно, «деды» поиздевались бы над «академиком», и неизвестно, жив ли остался бы. К счастью, командир части, увидев, что прибыло много солдат с высшим образованием, собрал их в одну роту. Только сержантов таких не нашлось: мало смысла направлять людей с институтскими дипломами в учебку, им после неё останется служить всего полгода. Сержанты сразу положили глаз: ага, умный, будем гонять. На полосе препятствий или на спортплощадке ему нельзя было передохнуть.
Виктор рассказывает:
– Старлей сказал: а ну, кто сколько раз поднимет штангу? Подходят один за другим, выжимают два-три раза. А надето было всего два самых маленьких диска, общий вес – 20 кг. Что там поднимать? Я взялся – и изображаю, что не под силу. Аж штанга перекосилась, помогаю коленом. Бросил, говорю: «Да-а…». Все хохочут: совсем дохляк. Я тоненький был, затягивался «в рюмочку». Поворачиваюсь: «Товарищ старший лейтенант, трудно двумя руками. Мешают одна другой. Можно одной рукой?». Он смеётся: «Можно». Я вырвал левой, выжал 10 раз, перехватил в правую, ещё 10, обеими 10. И вроде бы зашатался – сейчас уроню! Толпа шарахнулась. Стал подкидывать и ловить. Вдруг кто-то хрипит: «Хватит…». Ему смотреть было тяжелей, чем мне поднимать. Зауважали. Но всё равно передрался со всеми сержантами. А что – если сопляк ударит, мне терпеть? Только с одним не было причины драться. Правда, его побил в шахматы, запись партии и сейчас есть. В роте оказались ребята со всей страны, мы провели «малый чемпионат СССР». Как-то раз парни впятером сели решать шахматную задачу из газеты «Суворовский натиск». Я пошёл в кино. Возвращаюсь, они всё ещё сидят, но уже трое. Поглядел, говорю: «Ферзь аш8». Они обалдели: «Вот, пришёл чемпион, сразу решил!». Разряды я имел по нескольким видам. Но вообще-то какой я спортсмен, никогда всерьёз не занимался…
Служил он на Амуре. Отношения с Китаем были напряжённые. В укрепрайоне висели плакаты «Ни шагу назад!», солдаты считали себя смертниками. Незадолго до того прогремела небольшая война за остров Даманский, с нашей стороны погибло человек 60–70, с китайской значительно больше (тех, кто побежал после залпа установки «Град», китайцы сами расстреляли, выстроив у наших на виду).
После армии он недолго преподавал в родном институте. Но тоже это было не его дело. И однажды решил искать работу, заходя во все двери. Первой оказалась типография. Так он стал газетчиком. Видно, судьба привела. Он всегда был связан с газетами – занимался в литобъединениях, писал заметки. Впервые его имя появилось в печати, когда окончил 2-й класс.
Через два года – внезапный взлёт в столичное издательство «Молодая гвардия». Принёс туда рукопись (как водится, отказали), в другой приезд мимоходом заглянул в дверь, чтобы поздороваться. Вежливость, как известно, ценится дорого. Заведующий редакцией как раз ломал голову, кого взять на освободившееся место. А Виктор ещё до того удивлялся: зачем, например, в «Аэлите» А. Толстого поворачивают двигатель, чтобы изменить направление полёта, – существуют же газовые рули. И почему куклы в «Приключениях Буратино» поют: «Дует жаба в контрабас»? Толстой имел в виду либо тубу-бас, либо контрафагот. У Тургенева в повести «Ася» герой видит лунную дорожку поперёк Рейна, переплывает на другую сторону и, оглянувшись, снова видит дорожку. Так получилось бы, только если бы на небе было две луны. А уж в фантастике, приключениях и путешествиях (в такую редакцию приняли Жигунова) ляпов немерено: авторы такого нафантазируют, что читатели засмеют. Редактор в идеале должен знать всё, от атомной физики до теории музыки. Тут-то Жигунов и понял: вот к чему он готовился. Его профессия!
С первой же рукописью вышел скандал. Над ней уже поработал один редактор, потом уволился. Второй ещё поправил и перешёл в другую редакцию. Автором был довольно известный писатель (ныне покойный, а фильмы по его сценариям долго будут жить). Он считал, что Жигунову осталось подмахнуть не глядя. Но Виктор только на первых 40 страницах сделал 150 замечаний, а страниц было 240. Автор вспылил, обозвал «цыплёнком, только что вылупившимся из гнезда» и побежал с криком: «Избавьте от дурака!». Издательское начальство схватилось за голову: взяли молодого из многотиражки, с дипломом провинциального пединститута, вот результат. Рукопись затребовал главный редактор. Два часа читал, что в ней на полях, и стукнул кулаком: «Дайте мне этого автора! Хоть одному графоману рукопись верну!». А тот и сам понял, что Виктор прав. Они стали друзьями. Вскоре Жигунов получил премию за лучшую редакторскую работу года.
* * *
Была тогда эпоха застоя. Говорят, наше поколение молчало. О Жигунове так не скажешь. Он вышел на единственную в то время более-менее свободную трибуну – стал печататься в той самой «Литературной газете», которая так неловко с ним обошлась. Критика поэзии – занятие вроде бы не выигрышное: и сами-то стихи большинство населения не читает, а уж кому нужны их разборы…
Первая же статья ошеломила. Жизнь казалась устроенной: молодые заглядывали в глаза маститым, те благосклонно кивали, начинающие поэтессы пробивались грудью, издатели печатали друг друга, кто-то кого-то поругивал (предварительно оглядевшись: за ним никто влиятельный не стоит?). И вдруг Жигунов бросил камень в тишь да гладь.
Помню пример из той статьи. Стихотворение одного молодого автора было опубликовано в трёх всесоюзных изданиях, начало его приводилось в статьях известных литераторов как образец. Виктор вытащил его «за ушко да на солнышко» и показал семь ляпов в первых четырёх строках! Всяких ляпов, начиная с того, что грешник перепутан с отшельником, и кончая варварской звукописью. Другие цитаты не менее впечатляющи: бессмыслица, неграмотность.
Все будто очнулись от наваждения. Что печатается, что читаем! Посыпались письма, разгорелась полемика. Со статьёй никто не спорил – её продолжали, говорили о том, что делать.
А он готовил следующую. После неё – снова полемика. И снова. И снова… В каждой статье – логика, остроумие, неожиданные параллели отовсюду, от Фомы Аквинского до программы РСДРП. По итогам года «ЛГ» назвала его своим лауреатом. Рядом в списке стояли Евгений Евтушенко и академик Храпченко, вскоре получивший звезду Героя. В 1979 году редкий номер газеты обходился без упоминания о Жигунове.
Мало того, он стал писать пародии. Приведу одну, тоже из «ЛГ». Поэт (которого за давностью не стану называть) употребил слова «мечта поэта» (помните «Знойная женщина, мечта поэта»?) и дважды – «Здесь будет город заложён». Жигунов не оставил без внимания то, что в маленьком стихотворении столько заимствований и что Пушкин и мадам Грицацуева – на равных правах.
Вот парадный подъезд!
Всё смешалось в доме... Чёрный вечер.
Ветер, ветер! И заря, заря!
Это чей костёр в тумане светит,
как живой с живыми говоря?
Выхожу я, в общем, на дорогу.
Сквозь туман блестит знакомый путь.
Я учился в школе понемногу
не чему-нибудь, но как-нибудь.
Наши жёны – ручки заряжёны.
Где ж лазейка в соловьиный сад?
Всё в чужие строчки заложёно –
да, что делать! Эх, кто виноват?
Но – о дайте, дайте мне удачу!
Уж сочтёмся славой как-нибудь.
Не жалею, не зову, не плачу –
торжествуя, обновляю путь!
Здесь, вместе с названием, 17 строк. Заимствований – столько же. Попробуйте так написать! Несколько известных в ту пору пародистов пробовали, их изделия опубликованы, но и половины такой «плотности» никто не достиг.
Виктор писал ещё и фантастику (начал в детстве). Рассказы увидели свет в изуродованном виде: редакторы выбрасывали юмор, потому что фантастов-юмористов «не бывает». Можно, чтобы читатели смеялись над глупостью автора, а чтобы он сам смешил, нельзя. Но Жигунов и сам – редактор фантастики, и ему ли не знать, «что такое хорошо». Его рассказы, хоть и изрезанные, потом имели свои судьбы: один повторён в сборнике, другой печатался на разных языках…
Несколько молодых поэтов были переведены в Братиславе. Стихов Жигунова в книге оказалось больше всех, и в предисловии названа только его фамилия. Ниже упомянуты Маяковский, Есенин, Ахмадулина и Вознесенский. Вот такая получилась картина поэзии. До Виктора за этот успех дошло через границу 3 рубля 40 копеек.
Никто не догадывался, какое значение для блестящего критика, пародиста, фантаста, поэта имели эти 3.40 и «лауреатские» 100 рублей, полученные в «ЛГ» (половина месячной зарплаты того времени). Он с женой и дочерью жил на частной квартире. Цены в Москве и тогда кусались. Он до сих пор не может скрыть волнения:
– Я отдавал деньги жене. Она даст мне утром рубль на обед, а сама весь день голодная. А я не знал! Вечером поест у меня на глазах, и всё. Она только потом сказала, что за одно лето потеряла семь килограммов. У неё и так в чём душа держится… Да и я, если ребёнок не наелся, неужели не отдам свой кусок? Водички попил и спать лёг.
К тому же в издательстве веяли «вихри враждебные». Снова предоставлю слово ему:
– Вот случай, один из многих. Мне поручили рукопись, отрецензированную почему-то в МИДе. Там знатоки фантастики посчитали, будто повесть политически неправильна. Вторую повесть я уже сам не мог пропустить: сюжет строился на якобы созданном учёными веществе из одних нейтронов. Автор думал, что оно будет крепчайшим, так как эта частица не вступает во взаимодействия. Но нейтрон не имеет только электрического заряда, а есть и другие силы. Сам по себе он может существовать всего 16 минут. Я предложил автору исправить. Тот прислал такой ответ, что встал вопрос о расторжении договора. Собрался высший совет издательства – главная редакция. Напротив меня сидела тётка, на пороге пенсии всё ещё носившая прозрачные блузки. Она потом стала директором другого издательства, которое процветало десятки лет, а она быстро развалила. Тётка посмотрела в моё письмо и говорит: «Как же вы пишете, что повесть имеет научное обоснование, когда она политически неправильна?». Я не понял: «То наука, а то политика». Все засмеялись. Они там были очень идейные, для них само собой разумелось, что политика – везде. Объясняю: «Дважды два – при социализме четыре. А при империализме сколько? Таблица умножения – беспартийная». Они опешили: какая новая мысль! А все там по должностям на четыре-пять уровней выше меня. Спасать их бросился главный редактор: «Но как ты вообще мог похвалить произведение, в котором что-то идейно неправильно?». Отвечаю: «Ну, на этом основании надо запретить «Муху-Цокотуху», потому что мухи – разносчики заразы». Он уткнулся в стол, и сказать нечего. Заведующий редакцией, выйдя с заседания, заметил: «Витя, многое тебе прощается за талант…».
Ничего не прощалось. Уволить было не за что, Жигунов выполнял по две-три нормы. Он теперь с иронией говорит, что в начавшейся травле участвовали два Ленина. Фамилии у них были другие, но оба Владимиры, один даже Ильич, он делал карьеру, защитив диссертацию по Ленину. Второй был по внешности вылитый вождь и для сравнения повесил портрет позади своего стула. За ним замечали: если он сидел-сидел и вдруг запел под нос, значит, придумал кому-то пакость. Спустя несколько лет первый, достигнув видного всей стране поста, с позором провалился оттуда в безвестность. Второй повесился. За что боролись?
Доносы, издевательства не прекращались два года (всего в издательстве Виктор проработал пять). Да ещё жил на птичьих правах (однажды за неделю сменил три адреса), умирал с голоду… Хватит! Есть близ Орехово-Зуева маленький город Ликино-Дулёво, его все вспомнят, если назвать автобусы «ЛиАЗ» и дулёвский фарфор. Там готовы были дать жильё, чтобы перетянуть Жигунова к себе. Он плюнул и уехал из столицы.
* * *
Один из грехов, в которых его обвиняли, – пьёт на работе. В доказательство предлагалось заглянуть в его дверь, «он бутылку даже не прячет». Действительно, бутылка стояла на полу возле столика с аквариумом. Тот раньше пылился без применения, Виктор пустил рыб. Песок взял из родника во Гжели, чтобы рядом всегда был кусочек родных мест. Только почему-то рыбы не разводились. Может, не хватало кислорода? Но денег на аэратор не было. И потом, путь бездумный, не для Жигунова, – пошёл и купил.
Сквозь пробку бутылки Виктор провёл трубку и перекинул её через край аквариума. Вода потекла в бутылку (как шофёры переливают бензин из бака в ведро). Вытесняемый воздух по второй трубке пошёл в аквариум. Конец этой трубки был заткнут деревянной палочкой, чтобы пузырьки получались мелкие. К концу рабочего дня бутылка наполнялась, тогда надо было вынуть пробку, вылить воду обратно и снова заткнуть.
Кто-то сказал: «Это изобретение, подавай заявку на авторское свидетельство». Жигунов посмеялся: какое тут изобретение! Но потом подумал: ведь то же самое можно делать на водохранилищах, на станциях аэрации питьевой воды, на горнообогатительных фабриках. Пришлось изучать правила оформления заявок, составлять словесную формулу. В патентной библиотеке удивлялись: чего это он читает чертежи и хохочет? Оказывается, и в технике есть юмор.
Тем временем у него появилась следующая установка. Если сжатый воздух из бутылки направить не в аквариум, а во вторую бутылку, с водой, а воде дать выход, то будет бить фонтан. Можно проще: в толстой трубке длиной 30–40 см отделить верхнюю часть двумя перегородками, сквозь каждую из них пропустить половинку стержня от шариковой авторучки. Наконечник направлен вверх, шарик выбит. Зачерпнём нижним концом воду, она заполнит ёмкость между перегородками. Погрузим игрушку в ванну или в реку – и ударит фонтан. Можно даже просто трубку изогнуть зигзагом, будет действовать так же.
Жигунов ходил по фабрикам игрушек, предлагая выпускать кита с фонтаном или трезубец Нептуна, или лохнесское чудовище, или царевну-лягушку. На него смотрели как на врага: живём спокойно, отливаем зелёных слонов из пластмассы, и вот явился… Потом, когда он стал известен как изобретатель, пришло письмо с Волги: завод просил придумать игрушку. Жигунов послал чертежи конструктора «Кубики Архимеда». Дети любят кубики и любят переливать воду, а тут то и другое. Всего-то 11 деталей, соединяемых трубками, и низвергаются водопады, плещут волны, бурлят пузыри, водолаз (он же космонавт) погружается или выстреливается вверх. Ребёнок получил бы столько физических знаний!.. Но с завода ответили, что не могут изготовить ёмкости для воды. Какого чёрта тогда обращались?
Институт патентной экспертизы три года проверял, наконец выдал авторские свидетельства. Лишь много позже Жигунов выяснил, что аэратор, какой у него, известен уже лет 200, а фонтан придуман ещё Героном Александрийским 2000 лет назад. Но всё-таки изобретал не зря: это были шаги к установке, какой действительно раньше не существовало. Что, если последовательно соединить четыре ёмкости? Две пустые на полу, две с водой на столе. Добавится второй столб воды, давление возрастёт вдвое. Можно поставить много пар ёмкостей, фонтан будет ещё выше. Конечно, делать надо не из бутылок – закрепить на оси два длинных ящика, разделённых на множество отсеков, и поставить поперёк реки или под водопадом. Они будут переворачиваться и с одного конца забирать то воду, то воздух, с другого конца вода пойдёт по трубе на какую угодно высоту.
– Не все верят, – говорит он. – В Госкомитете по делам изобретений и открытий я два с половиной часа вприсядку доказывал, что установка работоспособна. Буквально вприсядку: поставил на голову кувшин с водой – а я сам якобы воздух, я сжимаюсь. Фонтан бил на столе, но комиссия твердила: не может быть, тут фокус.
Сколько же миллионов стоит такое изобретение! Вода сама себя подаст в города и на поля. Журнал «Изобретатель и рационализатор» поместил портрет Жигунова на обложке. Передача с его участием прошла по всем четырём существовавшим тогда программам телевидения. На Выставке достижений показывали много замечательных вещей, но толпа стояла вокруг Виктора с его фонтанчиком из детских пластмассовых кубиков и старых фломастеров. Он удостоился медали. К ней было приложено 50 рублей. Вот и весь доход от изобретательства. На переписку, поездки по институтам и предприятиям, ответы сотням интересующихся потратил больше. О внедрении ничего не известно.
* * *
Как-то раз к нему среди ночи явился неожиданный посетитель. Точнее, пришёл спозаранку, но у Виктора необычный режим: спит понемногу вечером и утром, в сутках получается два рабочих дня. Гость обрадовал сообщением, что Жигунов – потомок автора «Слова о полку Игореве».
Между прочим, автор «Слова» неизвестен. Но гость ещё не такого наговорил. По его мнению, в поэме лишь для отвода глаз говорится о походе князя Игоря на половцев, а на самом деле зашифровано предсказание будущего. В произведении XII века он кого только не вычитал, даже американского сенатора Эдварда Кеннеди.
Виктор, привыкший к тому, что и его собственные идеи многим кажутся сумасшедшими, внимательно выслушал новатора науки. Когда тот ушёл, он взял «Слово» и стал разбираться. Теория оказалась ерундой. Но, пока читал, увидел задачу, над которой исследователи бились уже 200 лет. «Слово» – произведение поэтическое. Тогда почему написано прозой?
Среди отечественных филологов нет ни одного сколько-нибудь заметного, который не оставил работ о «Слове». К нему пробовали приложить все системы стихосложения, никакая не подошла. Проблему обсуждали поэты, Пушкин начал две статьи, не успел закончить. «Слово» переведено на главные языки мира и на все европейские, труды о нём выходят в США, Китае, Индии, где угодно. Их общее число превысило количество слов в поэме. Ничего не найдя, остановились на объяснении, годном на все случаи: в «Слове» ритм меняется в соответствии со смыслом. С этой точки зрения мы все поэты – например, спортивные комментаторы, смотря по обстановке, то частят скороговоркой, то тянут время.
Виктор сознаётся:
– Действительно трудная задача. Четыре ночи сидел. Потом изучал литературу по теме, историю, составлял картотеку – каждый стих отдельно, с вариантами по разным изданиям, со всякими сведениями, предположениями, с количеством гласных, с формулой. Поэму я знал не просто наизусть, а фотографически, потому что важен каждый знак, я постоянно их считал. Даже во сне.
Стихосложение оказалось необычайным, Жигунов назвал его равногласием. Один из стихов «Слова»: «Комони ржуть за Сулою, звенить слава въ Кыеве». Здесь 3
а, 3
о, 3
е, 3
и-ы, 3
у-ю. Другая цитата: «Нъ се зло: княже ми не пособье, наниче ся годины обратиша» – 5
а-я, 5
о, 5
е, 5
и-ы. Само название поэмы оказалось тоже стихом: «Слово о пълку Игореве, Игоря, сына Святъславля, внука Ольгова» – 7
а-я, 7
о, 7 остальных гласных.
Потянулось столько следствий – впору открывать отдельный институт. Поэма местами искажена переписчиком. После подсчёта гласных становится ясно, как было у автора. В дошедшем до нас тексте сказано: «Половци идуть отъ Дона, и отъ моря, и отъ всехъ странъ. Рускыя пълкы отступиша». Куда отступили, когда половцы со всех сторон? И почему побежали без боя? Исследователи решили, что должно быть «оступиша» – половцы обступили русских. Но получилось много лишних слов: враги идут от Дона и от моря, потом подтверждено, что со всех сторон, и ещё раз – обступили. После подсчёта картина преобразилась: «Половци идуть отъ Дона и отъ моря (6
о, 6 остальных гласных). И отъ всех странъ рускыя пълкы уступиша (по 3
а-я и
у, по 1
о и
е, а
и-ы – 4, то есть 3+1)». Первые издатели поэмы не разобрали букву, по-древнерусски
у обозначалось так –
оу, легко спутать с
от. Речь не о трусости, а о мужестве: воины, сжатые несметными полчищами врагов, сплотились для битвы.
В первом из только что приведённых стихов преобладает
о, во втором
и-ы. Тем самым подчёркнуты «половци» и «рускыя пълкы». Ещё пример: «Светлое и тресветлое солнце всемъ тепло и красно еси» – речь о свете, поэтому половину слогов занимает
е. «На реце на Каяле тьма светъ покрыла» – свет тоже упомянут, но победила тьма, и в половине слогов
а. Звуками выделяются главные слова (не обязательно подлежащие). То есть слышны даже интонации автора!
Слышно и его произношение. Он писал «приломити» и «преламати», «Владимиръ» и «Володимеръ» – как требовалось для равногласия. Правил тогда не было. До нас будто бы дошёл магнитофон XII века.
«Слово» до Жигунова читали так же, как если бы у Пушкина выбросили ритмы и рифмы (например, переставили слова, местами исказив и смысл). Виктор обнаружил равногласие и в других памятниках. По сути, открыта древнерусская поэзия (раньше думали, что она была устной и потому не сохранилась). Притом стихосложение – именно наше, в отличие от употребляемого сейчас силлабо-тонического, которое Ломоносов в Германии сделал по греческому образцу. Мировое литературоведение не знает подобной находки и вряд ли когда-нибудь узнает. Всё равно что на Красной площади, по которой проходят толпы, Жигунов указал на никем не замеченную царскую корону. Национальное и научное значение неоценимо.
– Нет института, имеющего отношение к литературе или истории, в который я не обращался, – говорит Виктор. – Не сосчитать редакций и издательств, которые прошёл. Но ведь я, получается, невольно опозорил тех, кто занимается «Словом» по должности: они-то чего стоят? Легко печатается ахинея вроде того, что у «Слова» есть диаметр и длина окружности, – и автор процветает (я его знаю). А мне только чудом удалось опубликовать несколько статей. Рукопись книги лежит с 1981 года.
* * *
После того, как уехал из Москвы, он работал в местных газетах. При наших встречах смеялся, что редактор не понимает разницы между рубрикой, заголовком и жанром, а секретарь журналистской организации пишет: «На собрании было есть что сказать». Переходил из одной газеты в другую; видимо, истории были такие же, как в издательстве. Хотя в работе он безупречен – обязательный, дотошный. В конце концов вернулся на уровень, с какого начинал, – в многотиражку. Здесь он незаменим: кто пойдёт на такую зарплату? Да и той полтора года не давали, когда завод обанкротился.
Иногда печатался в журналах, выпустил научно-популярную брошюру о керамике, сборники кроссвордов. Заметная публикация была в «Литгазете». В ту пору, после отмены цензуры, никто не мог понять, как жить дальше, – писать можно всё, но издательства оставались государственными и по-прежнему боялись выпускать то, за что могли получить по шапке. Над противоречием думали два года, пока Жигунов не предложил выход: за свой счёт автор вправе напечатать всё, что хочет. Первая такая книга вышла в Прибалтике месяца через два. А Госкомиздат размышлял семь месяцев, пока разрешил. Совет Министров в ответ принял постановление – запретить. Последовали новое разрешение и новое запрещение, кончилось это Законом о печати. Появились кооперативные, затем частные издательства. И никто теперь не помнит, чья была идея.
Причём он-то предлагал выпускать за счёт авторов только маленькие пробные тиражи, а то откуда у начинающего деньги? Книги таким образом были бы «проверены», с чиновников снята ответственность (о чём они и мечтали), можно печатать массовый тираж. Но мысль урезали: публикуйте вообще всё за свой счёт. В результате имеем море макулатуры, и быть иначе не могло, так как литературу заставили выживать, а путь вниз легче пути вверх.
В той же статье говорилось о Государственных премиях, присуждённых отнюдь не за лучшие произведения. Началось бурное обсуждение. Комитет по этим премиям с перепугу тут же назвал лауреатом Высоцкого. Если бы не та полемика, Высоцкий никогда бы не удостоился, его уж восьмой год не было на свете.
«Виновник торжества» между тем завербовался в Архангельскую область добывать смолу. Работа тяжелейшая: лазить по болотам и бурелому, в туче мошкары, на жаре, и наносить надрезы на сосны (то же самое, что возле каждой по два раза поднимать груз). Туда идут те, кому некуда деться, – алкоголики с судимостями. Там произошло два убийства. Виктор выдержал все пять месяцев, набрал 17 бочек (перевыполнил план) и до сих пор говорит, что работы лучше у него не было. Ему так и нужно – за пределом сил. В лесу столкнулся с медведицей. Это зверь страшнее медведя, тем более что она была с детёнышами (и на собак нападают кошки, а не коты). Разорвала бы в момент, и она даже бросилась… но остановилась.
– Животные что-то чувствуют во мне, – поясняет он. – Белый голубь свалился на голову. Потом жил у меня. Галка в метель залетела в заводоуправление – я за компьютером, она увидела, что тычу в кнопки, стала тоже тыкать клювом, что-то печатать на экране. «Поработает», вскочит на плечо и заглядывает в глаз: очень помогла? Ондатра вылезла на берег и таращила на меня круглые глазища, пока кто-то не прошумел вдалеке. Вышел покормить голубей, они всей стаей облепили балкон, суетятся, между ногами протискиваются, из рук берут. Покормил, пошёл на работу, из кустов навстречу выбегает незнакомая кошечка: мурр! Ещё раз вышел на улицу, другая кошка догнала, влезла по мне, как по дереву, и стала тереться об щёку. Как раз церковный праздник был – Казанская, 21 июля.
Однажды Жигунов явился ко мне: нельзя ли переночевать, а то из дома ему утром не успеть на медкомиссию. Оказалось, подал заявление в космонавты и уже съездил в Плесецк на запуск спутника. Отыскал в городе свою няньку, совсем уж древнюю старуху, у которой правнучке было 15 лет.
На орбиту его не пустили. Он рассказывает:
– Всем сделали рентген головы, а у меня зачем-то на следующий день ещё раз её просветили, теперь в профиль. Председатель комиссии говорит: лоб какой-то не такой. Объясняю: «Когда учился в 9-м классе, последними двумя уроками по вторникам была физкультура. А мне как раз надо было ездить на литобъединение. Я решил всю ночь читать что-нибудь сложное, потом пойти в поликлинику. Там найдут повышенное давление и освободят от физкультуры. Читал собрание сочинений Ленина, нас ведь учили, будто мудрее его никого не было. Особенно помогло «Развитие капитализма в России», в нём много таблиц, я их пересчитал, арифметических ошибок нет. Перед каждым обследованием читал следующий том. В 10-м классе физкультура и литобъединение разошлись по разным дням, и я скоропостижно выздоровел, врачиха осталась очень довольна, что спасла. За те ночи лобные кости и выперло вперёд, сзади тоже череп стал оттопыриваться. Мозг – как тесто, растёт быстро. Кости не успевали. В лобных долях расположено теоретическое мышление». Комиссия расхохоталась. Но на всякий случай меня не пропустила.
Это был конкурс на космического журналиста. Виктор, поскольку он по образованию педагог, предложил провести урок с орбиты. Незадолго до того потерпел катастрофу «Челленджер» с учительницей на борту. Идея обскакать американцев так всем понравилась, что в публикациях о конкурсе стали без конца повторять: проведём урок, проведём урок (опять же не указывая, кто придумал). Ни один наш журналист не полетел, а урок провели сами космонавты. Не сомневаюсь, что у Жигунова получилось бы лучше. Он при мне в разговоре с любителем астрономии так легко перечислил спектральные классы звёзд, будто заучивал всю ночь, а в другой раз верующего побил на Ветхом Завете. Или представляете – «Слово о полку Игореве» из космоса! Лет 20 назад я разговаривал с одним старым журналистом. Упомянул Жигунова, и тут собеседник расширил глаза и замолк. Потом произнёс убеждённо и странно, будто в трансе: «Жигунов знает всё».
Что он сказал бы теперь? Порой не вижу Виктора подолгу, потом он предстаёт уже в новом качестве. Как-то раз я приехал с семьёй, и он вдруг предложил проверить, нет ли у кого-то из нас скрытого заболевания. Сказал, что сам раньше не верил экстрасенсам, но понадобилось найти место для колодца, он и стал искать двумя проволочками. Когда экскаватор выкопал яму, Виктор чуть не свалился в неё от удивления: точно из-под начерченных им линий били ручьи. Принялся развивать эту способность. Однажды узнал про парализованную девочку, поехал лечить. После третьего сеанса прощался, протянул руку – и вдруг малышка схватилась за палец! Она никогда раньше кулачки не разжимала. Но он редко берётся помогать: говорит, этому надо посвятить жизнь, а не заниматься от случая к случаю. Использует в бытовых целях: если что-то потерялось, берёт согнутую проволочку – покажи. Или наткнулся на незнакомые грибы, жалко было оставлять: очень красивые, бархатно-коричневые с мохнатыми жёлтыми пупырышками. Всех встречных потом спрашивал, никто не определил. Дома взял сенсор (горизонтальный маятник, стальной волосок с грузиком на конце). Тот покивал: ешь. Виктор съел, никому не дал, чтобы не рисковать. Что за грибы, осталось загадкой.
Наша с ним общая знакомая рассказала:
– Он позвонил: «Ты ничего не написала?». Я удивилась: он никогда не интересовался. Если напишу, сама спрошу совета. Отвечаю: «Написала стихотворение». – «О жарком солнце?». Откуда он знает?! Оказалось, ночью послал мне задание. Хмурая зима была, он хотел, чтобы мне стало повеселее. А то сижу в четырёх стенах, никуда не выхожу по нездоровью.
Местные авторы, желая издать книгу, идут к нему: он и поправит (притом ни единой запятой не вставит без их ведома), и напишет предисловие, и выполнит оригинал-макет на компьютере, типографии останется только размножить. Из его рук вышло уже несколько десятков книг, в том числе серия о церквах Подмосковья, которую пишет местный священник (тоже изобретатель со свидетельствами, свободно читает по-английски, играет на фортепьяно). Церкви служат основой, а рассказывается и о тех, кто их строил, кому принадлежали эти сёла, кто здесь бывал. А кто же не бывал в Подмосковье! В серии отразилась вся история России. За пять лет вдвоём выпустить научные труды общим объёмом в несколько тысяч страниц – труд титанический. Притом Жигунов успевает делать не только многотиражку, в которой работает: если какая-то организация хочет завести собственную газету, то обращается к нему – проще взять одного, который всё умеет, чем набирать редакцию. Одно время на нём «висели» сразу четыре газеты.
Для многих из нашего поколения сегодняшняя техника непостижима. А Виктор будто её и ждал. Во всяких файлах и байтах он как рыба в воде. Курсов не заканчивал, освоил самоучкой. Говорит: «Ничего сложного. У тех, кто всё это придумывает, логика такая же, как у меня. Если не знаю, где в программе какая-то функция, то думаю: а как бы я сделал? Туда и ткну мышкой. Там и есть». Он вышел в Интернет, и представляю, какое ему раздолье: то ищет сведения по геральдике, то интересуется волновой генетикой, то по поводу формы собственного черепа заглянул во френологию. Завёл свой сайт
bukmop.narod.ru и поместил, что хотел и как хотел, – там неграмотные рецензенты не мешают.
Bukmop по-русски читается – Виктор. Только Жигунов мог додуматься так назвать сайт.
На компьютере он написал детектив для детей «Шпион Витя». Сам нарисовал картинки (оказывается, и это умеет). Издал небольшим тиражом, потому что денег было мало, и книжка бедно выглядит. Но в ней столько юмора, столько добра, такой сюжет! Повесть – сплошной розыгрыш, очень серьёзным тоном рассказывается о том, как шпион выведывал секрет пистолета, стреляющего пробкой, связывался со штабом через резиновую пищалку, таксист возил его на палочке. Дети, покатываясь со смеху, не замечают, что автор ещё и учит их, и воспитывает. Вот что надо издавать, а не Гарри Поттера, чуждого нам и наворованного домохозяйкой отовсюду.
Недавно Жигунов начал писать песни. Сочиняет по дороге на работу и обратно, другого времени нет. Обычно барды берут гитару, но для Виктора неважно, как делают все, – он решил, что под его песни нужно банджо. Поехал в Москву искать. Правда, банджо не нашёл, купил всё-таки гитару. Поскольку он за всё берётся всерьёз, то пошёл в музыкальную школу. Там долго не хотели его принимать: возраст не тот, чтобы учиться, слух наверняка не развит, так как раньше не требовался, и пальцы, наверно, уже неповоротливые. Всё-таки добился. Думали, он будет заниматься не один год, а скорее всего, бросит. Но Виктор предупредил, что учится быстро. Взял пять уроков и сказал: пока хватит (но я его знаю, не остановится). Мы все изумились: вчера только не умел!
– Раньше я предлагал свои стихи нескольким композиторам, в том числе известным, – говорит Виктор. – Никто не взял. А теперь тот же, кто наотрез отказался, просит стихотворение. Всегда так: предложу сделать что-нибудь, в ответ слышу – ничего не выйдет. Тогда сам сделаю, и все – о-о! У меня и в технике так же, и везде. Когда уже придумал фонтаны и раскрыл стихосложение «Слова», то задался вопросом: что это я действую «методом тыка», надо определить общий принцип решения задач. Определил. А задачи не было. Взял её с потолка: можно ли летать как-то иначе, кроме как на крыльях и пропеллере? И нашёл совершенно иной способ. Построить аппарат можно только в виде тарелки. Крохотная модель, подвешенная на коромысле с противовесом, поднималась и тянула за собой груз. При увеличении размера в 10 раз тяга вырастает в 1000, пропорционально кубу. Так что можем носить свои самолёты при себе, чуть ли не в карманах. Но денег на изготовление нет. На авиазавод обратиться нельзя, там спросят: «Ты кто такой? Стишки сочиняешь? Понятно…». Вообще всё я должен делать сам: если сразу не получится, так я-то знаю, что принцип правильный, и буду искать ошибку в конструкции. А другой скажет: «Ну вот, я же говорил», – и бросит, да ещё меня будет поносить на всех углах. Схема с формулой тяги лежала у меня уже пять лет, как вдруг в 1986-м в телепередаче «Требуется идея» (была такая, я участвовал в одном из выпусков) показали письмо зрителя с этим самым принципом! Правда, автор предлагал его для поднятия тяжестей. Но я понял: кто-нибудь – скорее всего, студент, у которого мозги не заскорузли, – сообразит, что на самом деле тут летающая тарелка. Я пошёл к знакомому, который давно просил раскрыть ему секрет. Он имел доступ к станкам и материалам. Тот подумал дня три и заявил: полететь-то полетит, но потери будут большие, так что не стоит… Что и требовалось доказать. А спустя года два стало известно, что тарелка построена. Студент МАИ сконструировал. Но вскоре о ней замолчали: вероятно, была так и сделана, как нарисовал зритель, то есть принцип по-настоящему не поняли, – а он в таком виде не тянет.
Жигунов и сейчас что-то мастерит. Я видел у него свинцовые стаканы – все такие одинаковые и отполированные, будто выточены на станке. На самом деле Виктор отливал полосы в ванночке на газовой плите, соединял и сплавлял концы, получившиеся кольца расковывал молоточком, скоблил ножичком… Он изрезал сотни пластмассовых бутылок, собранных на улицах и помойках, и что-то клеит из них. Но что, не говорит. Никто ведь не поверит, пока он не сделает.
* * *
Из Орехово-Зуевского музея ему прислали письмо: создают фонд писателей-земляков, просят рукописи и личные вещи. Ничего себе, давно с ним знакомы, знают как облупленного, и вдруг такая официальная бумага. Он отнёсся с юмором: «В ответ на Вашу просьбу передать материалы о жизненном и творческом пути нашего замечательного земляка В.В. Жигунова сообщаем, что его музей-квартира открыта по адресу… Вход для всех, и особенно для Вас, свободный. Перерыв на обед с 13 до 14 часов. Гордостью нашей экспозиции является сам В.В., он ещё жив». Далее в том же духе, в конце «список рекомендуемой литературы»: «Пушкин. Толстой. Жигунов. Литературные портреты» (Париж, 2017), «Гидротехника от Архимеда до Жигунова» («Наука», 2028), «Жигуноведение накануне юбилея. Сборник к 100-летию В.В. Жигунова» (Франкфурт-на-Майне, 2048), «Марксизм-жигунизм в наши дни» (М., 2015), а также статьи в журнале «Вопросы жигунистики». Отправил письмо в музей, потом позвонил: ещё что-нибудь надо? «Ой, ради бога, не надо, а то у нас много мест освободилось». – «Почему?». – «Померли со смеху». Так что по поводу своей трудной жизни Виктор ещё иронизирует. В своих способностях не видит ничего особенного.
– Наоборот, – говорит он. – Это мне удивительно, как другие всю жизнь занимаются чем-то одним. Мир един, законы везде одни и те же, только применяются к разным материалам. Скажем, закон Ома: чем выше напряжение и меньше сопротивление, тем сильнее ток. В гидравлике то же самое: труба толще, напор больше – течёт быстрее. Когда пастух загоняет стадо – чем громче хлопает кнутом и чем шире ворота, тем скорее коровы войдут. Или взять живую клетку – она по устройству такая же, как государство: фабрики, электростанции, роддома, транспортная сеть, правительство, таможня, охрана. Цветок – та же солнечная печь: лепестки отражают лучи в центр, чтобы семена созревали. Не мир разделён на какие-то научные области, а люди разделились по профессиям. Даже говорят на разных языках: у медиков латинские термины, у музыкантов итальянские, у моряков англо-голландские. Да ещё и, чем глупее человек, тем больше старается, чтобы его не поняли. В одном якобы научном труде я вычитал: «Сфера манипулирования и весь ареал поведения индивида». В переводе – условия работы.
– Но ты-то ведь хочешь, чтобы тебя поняли?
– Конечно, я сделал бы больше, если бы не сочинял ради куска хлеба заметки про мусор и про дырявые крыши. Но что от меня требуется? Придумал, объяснил, предложил – что ещё? Мартин Иден в романе Джека Лондона два года пробивался в писатели, и весь мир ахает, как ему было трудно. А 40 лет биться? Чувствую себя, как жук в муравейнике (помнишь повесть братьев Стругацких?). Облепили, шевельнуться не дают, отрывают кусочки.
К моему намерению написать о нём очерк Виктор отнёсся скептически:
– Я же дураком и выйду. В первую мою статью о «Слове» пьяница в редакции насовал своей чуши: «Следует помнить, что А и Я – одна и та же фонема». Главное, «следует помнить»! Во-первых, он имел в виду звуки, а не фонемы. Во-вторых, Я – это уже два звука, Й и А. В-третьих, фонем и не сосчитать – кто какую произнесёт: «питнадцать», «сеелка», «рассейный», «сто десьть». Или я напечатал заметку, как смастерить настольный фонтанчик. Меня, наверно, прокляли тысячи людей, потому что сделали, а фонтан не бьёт. Редактор переписал за меня, как считал правильнее. Недавно одна газета попросила текст моей песни. Отдал. Там насажали ошибок: «полземли» через чёрточку, «земли» с большой. А подпись моя. Когда выпускал собственную газету, типография доняла заменой «наверно» на «наверное», наборщицам с голубыми волосами так казалось культурнее. Сейчас считается, будто эти слова – одно и то же. Но надо читать Даля, Гончарова, Некрасова, а не словари, составленные по пролетарским классикам. У Пушкина в письме: «Я знаю наверное доход с имения» – то есть наверняка, точно. Корректоры воткнули запятые, и получилось, что он не знает, знает он или не знает. Обязательно хотят подогнуть под свой уровень. Я давно заметил: напишешь что-нибудь дежурное, отчёт какой-нибудь, который никто не будет читать, – пройдёт без изменений. А хорошо напишешь – все полезут делать «ещё более лучше». Так и с твоим очерком. Плохой будет – я дурак. Хороший – опять я дурак.
– Так что же, не может быть никакого просвета?
– Был момент надежды, когда Горбачёв начал перемены. Я решил: мне проще всех будет определить, состоялась ли перестройка. Если такие, как я, станут нужны, значит, идём в верную сторону. Я в «ЛГ» писал: смысл перестройки – разрешено быть умными. Потом понял: ничего не изменилось и измениться не могло. Дело не в строе, не в правительстве. Дело в нации. Почему большевики со своей бредовой идеей захватили власть и так долго держались у неё? Потому что они делали или хотя бы обещали то, чего хотело подавляющее большинство. «Всё отобрали и поделили», по Шарикову. Мало кому приятно видеть тех, кто умнее его, – и поплыли «философские пароходы». Расцвело доносительство, потому что власть отозвалась на желание масс: всех, кто высунулся, – к ногтю. Если труженик (и оттого живёт лучше других), то раскулачить и в тундру. Если изобрёл что-то – почему у него не сразу всё получается, вредитель. Учёные и идеи всегда от нас эмигрировали. А потом гордо заявляем на смех всему свету: телевизор мы изобрели (только не мы внедрили), вертолёт тоже наш (только не у нас полетел). Не виноваты ни царь, ни Политбюро, которые не смыслили в телевидении, авиации, генетике, кибернетике. Они спрашивали мнение тех, «кто понимает», то есть других учёных. Сейчас тоже умы утекают за рубеж. Утверждается, будто бегут от бедности, государство не финансирует науку. Да я на всё, что сделал, ни копейки не попросил. Так что сделать-то можно. Но дальше оказывается, что ничего не нужно и сам ты не нужен. Вот обижаются, что россиянам редко присуждают Нобелевские премии. А как происходит выдвижение? Опрашивают самих учёных: кто достоин? Во всех странах стараются назвать прежде всего своих. Но чтобы у нас кто-то признал, что коллега в соседней лаборатории лучше его?.. Артемий Волынский в XVIII веке сказал: «Нам, русским, не надобен хлеб: мы друг друга едим и от того сыты бываем». Пророческие слова, впоследствии его же друзья приговорили посадить его на кол. Императрица смягчила, отрубили голову. Вся вина – сочинял проект улучшения дел в государстве.
– А ты почему не уехал?
– Я – из этого народа. У нас, как только начнёшь что-нибудь делать, так каждый прохожий остановится, будет учить и поправлять. Страна советов. И у меня русский характер: если бы считал, что другие и без меня обойдутся, то не хватался бы за всё. Заглянул бы в «Поэтический словарь» или хоть в школьное издание «Слова» и поверил либо той чепухе, либо другой. А из-за того, что все кажутся себе умными, и получается, что никому никто не нужен. Мы же с тобой в школе и в институте проходили образ лишнего человека. Зарубежную литературу тоже изучали – там есть такой образ? Лишние – у нас. Всё понятно?
Непонятно. Онегин, Печорин – бездельники, думавшие о себе. А здесь… Неужели Россия действительно такова? Неужели нет просвета? Какой тогда смысл рассуждать об укреплении экономики, о вхождении в мировое сообщество, создавать партии, надеяться на будущее… и вообще жить? Пусть меня задним числом лишат диплома, но не верю, не понимаю.
Дольше жизни
В начале июня 2005 года у меня в голове стали крутиться строки: «Незаметно прошёл для планеты небольшой человеческий век». Это из стихотворения Николая Дмитриева, которое первым удостоилось всесоюзной публикации (в журнале «Юность»). Я никогда его не заучивал, не вспоминал больше 30 лет. И вдруг настойчиво, изо дня в день, стали повторяться одни и те же слова.
За ними потянулось опасение: сейчас средняя продолжительность жизни российских мужчин 58 лет, а Николаю за 50… Не случилось бы чего. Я всегда как-то знал, что он уйдёт раньше меня, хоть я и старше. Он и сам не предполагал жить долго и свою жену давно предупреждал: «Готовься быть вдовой. Поэты умирают в 37». Тогда это звучало шуткой. На своём 50-летнем юбилее он удивлялся, что дожил.
А это стихотворение однажды выручило его. На последнем курсе института его вызвали в ректорат за какую-то провинность. Дело могло плохо кончиться, по себе знаю: меня годами четырьмя раньше чуть не исключили вообще ни за что. Дмитриев вошёл, сидит комиссия. У всех официальные лица, сейчас начнётся… И вдруг кто-то полюбопытствовал, сколько «Юность» заплатила за стихи. Коля ответил: 27 рублей столько-то копеек. (Между прочим, стипендия была 28, минус полтора за общежитие.) Сразу вина отошла на задний план, всем стало ясно: человек уже составляет гордость института, как же исключать? Пожурили для порядка и отпустили с миром.
«Незаметно прошёл для планеты небольшой человеческий век» – это Дмитриев сказал про своего деда. С чего же вдруг строки стали крутиться в памяти? Хоть бы я услышал их где-то или прочитал… Да и не такие уж они прилипчивые, как эстрадная песенка. Так почему же?
И вот 13-го числа, в понедельник, раздался телефонный звонок… Дмитриев умер.
Вот о чём предупреждали его же слова! Надо было сразу помчаться к другу. Но я не понял предчувствия.
Теперь, когда поздно объясняться в чувствах, перебираю в памяти и понимаю, как много у меня было связано с ним и у него со мной. Никто на свете, кроме его сестры, не знал Дмитриева дольше меня. Мы познакомились в 1969 году, когда он поступил на первый курс Орехово-Зуевского педагогического института, а я учился на последнем, четвёртом. Впоследствии мы разошлись в занятиях, жили не слишком близко друг от друга, порой не виделись годами, переписывались. Но всегда, сделав что-нибудь важное или прочитав что-нибудь, что могло быть ему полезно, я думал: надо показать Коле. Даже перед похоронами, если приходило в голову что-то интересное, я думал: поеду в Покров, надо будет рассказать ему. И тут же спохватывался, вспомнив, зачем еду.
За 40 дней (столько после смерти душа остаётся на земле) он во сне явился мне 10 раз. Я побывал у него «в гостях» – там, где он в тот момент находился, и он дал мне испытать смертный холод и удушье, но сам же и спас от них. Потом и он пришёл ко мне (в сопровождении двух знакомых мне поэтов, тоже покойных, он считал их своими учителями). Я сказал, что его последние стихотворения, переданные мне на похоронах, – сплошь шедевры. У него лицо просияло. На следующую ночь он показывал мне рукописи: вот, у него ещё есть стихи. В другой раз пытался мне «оттуда» их передать, я всеми силами старался запомнить, но ничего не получилось.
Так после его ухода оказалось, что между нами была не только дружба, но и другая, неведомая связь. И как же я не понял предчувствия, не повидался в последний раз? Впрочем, при встрече выпили бы, и вдруг его сердце не выдержало бы на день-другой раньше? Тогда вина осталась бы на мне. У него уже было два инфаркта (это выяснилось после смерти, а перенёс без докторов – полежал, покурил, вроде прошло).
Его жена потом рассказала, что его последний разговор с ней (по телефону) был обо мне: на пятницу она меня позовёт, и он ещё поторопил – нельзя ли на четверг? Так что и Коля хотел повидаться. Не дожил трёх-четырёх дней.
Долго ещё он везде мерещился мне. Почти год спустя я направлялся в Петушки на вечер поэзии. Знаю – как еду туда, электричка обязательно опаздывает, поэтому пришёл к более ранней, чтобы в любом случае успеть к началу. Но оказалось, расписание именно на этот день изменили, электричка ушла. Два часа стоял на перроне в Орехово-Зуеве. Глянул на мост, и в первое мгновение показалось, что с него спускается Коля.
Тут же вспомнилось, как на этой же станции я изумил его. Мы договорились ехать в Москву, назначили электричку. Я сел на предыдущей остановке. Стою в тамбуре, на станции Орехово-Зуево дверь открывается, и передо мной Коля на скамейке что-то читает. Я окликнул его. Он поднял глаза и не понял: «Мы же договорились на следующей». Электрички шли одна за другой, я не на ту попал. Он даже подняться не успел, двери закрылись, я уехал. А минут через 10 я подошёл к нему. Он сидел на прежнем месте. Вскинул глаза и сказал потрясённо: «Ты же только что уехал…». А я на следующей остановке вышел, чтобы подождать другую электричку, на которой он поедет. И вижу, идёт встречная. Вскочил в неё и вернулся в Орехово. Коля был так занят чтением, что на встречную не обратил внимания.
Таких мимолётных мгновений – миллион (у него одна из книг называется «Три миллиарда секунд», это длительность человеческой жизни). Но начинаю вспоминать, и приходит в голову ерунда вроде того, как в его родном доме, в Рузском районе, мы весело, от души дудели на расчёсках. А случайно, при виде какого-нибудь предмета или даже без всякой причины, вдруг всплывают картины и разговоры, которых никогда не припомнить нарочно. Вообще, я давно заметил: о тех, кого хорошо знаешь, писать трудно. За время работы в газетах насочинял тысячи очерков: поговоришь с человеком, расспросишь других о нём, и наутро уже готова рукопись. Но это о тех, кого раньше не знал и назавтра забыл. А тут – выбери-ка из 36 лет дружбы… И, главное, согласен ли будет сам Коля?
В институте я был известен: читал свои стихи с эстрады, в общежитии на доске объявлений вывесили газету с моим портретом, да и как кудрявому поэту с голубыми глазами не иметь популярности в девичьем (педагогическом) институте? В сентябре 1969 года кто-то сказал мне, что с ним поселили Колю Дмитриева, который тоже пишет стихи. Я проходил мимо каждый день, все ребята, по четверо в комнате, жили на одной стороне коридора, и было нас десяток или полтора, остальные 200 в общежитии – девушки. И как-то раз, возвращаясь с занятий, я толкнул дверь этой комнаты. Честно сказать, двигало мной не только желание познакомиться, но и намерение поразить новичка своими творениями.
Дмитриев был один, сидел на койке. Я сказал, нет, скорее потребовал (старшекурсник всё-таки):
– Я слышал, ты стихи пишешь. Читай.
Он безропотно прочитал своего «Светлячка». Этого стихотворения нет в его сборниках, оно лишь попало лет 25 спустя в антологию орехово-зуевских поэтов, невзрачную книжицу, которую мало кто видел. Не знаю, откуда его выкопали – наверно, из районной газеты. Сам Коля, конечно, дал бы что-нибудь поновее. Меня тоже не спросили, какие мои стихи взять. Вот стихотворение, которое я тогда услышал:
Я тебе светлячка принесу,
Я его у калитки приметил,
Он вечернюю любит росу
И зелёным фонариком светит.
Пусть мерцает в ладонях твоих
Голубой неразгаданной тайной.
Ты на память его сохрани,
Никому не даря на прощанье.
И когда под шуршание строк
Дни умчатся, как быстрые кони,
Может, вспомнится мне огонёк
На дрожащей любимой ладони.
Здесь можно придраться: и к рифмовке, и к смыслу (зелёный фонарик – голубая тайна). Я не стал устраивать избиение младенцев (знал уже по себе, как трудно начинающему преодолеть чужое неосторожное слово) и прочитал своё стихотворение, тоже помню какое – «Дневник»: «Ты слушал всё и всё запомнил. Теперь ты друг мой и двойник. Я по ночам тебя заполнил, хоть называешься – дневник» и т. д. Спросил:
– Сколько тебе лет?
– Шестнадцать… – и, с запинкой, – с половиной.
– Тогда из тебя может выйти толк. Пиши, пиши. Получится.
Мы стали ходить в институт вместе. Дорога занимала 40 минут, и говорили, конечно, о поэзии. Говорил в основном я, потому что знал больше: диплом литфака почти в кармане. К тому же Дмитриев был очень застенчив. Как-то раз шли в мороз, ветер пронизывал, и Коля решил пошутить, что сочинил новогоднее стихотворение, вот такое: «Новый год, ногой ему в живот». Я не засмеялся, он ещё больше сконфузился. Одним из результатов наших бесед было то, что мне потом передали: он говорит обо мне, что я – гений. Себя он тоже назвал гением. Ему заметили: невероятно в одном общежитии встретиться двум великим. Он не согласился. Никакого зазнайства в этом не было. Если хочешь совершить что-то значительное, надо считать себя достаточно способным. А заранее поставишь себя на низкую ступень – будешь и задачи брать «по силам». На всю жизнь, даже когда он выпускал книгу за книгой и приобретал лауреатские звания, между нами сохранились прежние отношения: я старше, он младше, хотя разница в возрасте постепенно сгладилась.
В октябре начались занятия литературного объединения при газете «Орехово-Зуевская правда», я привёл его туда. А вскоре, вернувшись из института в общежитие и перебрав письма в ящичках при входе, обнаружил денежный перевод Дмитриеву. Редакция прислала два рубля за опубликованное стихотворение. Я по пути занёс бумажку адресату. Он потом рассказал, что я явился, как посланец небес: Коля два дня сидел голодный. Стипендия мала, а он ещё поначалу не умел её распределять (я сам на первом курсе не умел). Отец умер три года назад. Мать жила на нищенскую пенсию (у Дмитриева есть стихотворение «47 руб. 45 коп»). И вдруг свалилось несметное богатство, два рубля! Это восемь комплексных обедов в институтской столовой. Коля побежал на почту, оттуда в магазин рядом с общежитием, где для студентов держали дешёвый холодец и ливерную колбасу. Купил хлеба, холодца – и наелся!
Кто не жил так, тому не понять. У меня к тому времени мать давно умерла, а отец такой, что не хочу вспоминать. Вдобавок я и Коля – оба не от мира сего (как бы в пику этому он свою первую книжку назвал «Я – от мира сего»), не знали, как заработать. А рядом пили-гуляли маменькины сынки. Моему сокурснику родители ежемесячно давали «вторую стипендию»… и он ещё занимал у меня, и бритвенные лезвия пришлось спрятать, потому что он таскал (ежедневно по новенькому, а я недели по две брился одним). Как-то раз я выделил из бюджета 7 копеек на стакан лимонада, и так вкусно было! А однажды устроил себе пир: читал учебник лёжа, к своему боку прислонил три кефирных бутылки (я их сдавал, они денег стоят) – в одной кефир, в другой квас, в третьей вода из-под крана, я по очереди отхлёбывал из всех. Позже, когда Дмитриев тоже стал выступать с эстрады, мы с ним приехали в какой-то Дворец культуры. Сидим в кабинете директора. Коля положил ногу на ногу и качает ею как-то очень размашисто. Спрашиваю: «Ты чего?» Тихонько говорит: «Отвлекаю внимание от другой ноги, на ней ботинок рваный». А у меня тоже один рваный был, я тоже положил ногу на ногу.
Наши совместные походы в институт продолжались в течение учебного года, потом я по юной глупости – хотел посмотреть мир и от отца такого уехать подальше – взял распределение в Казахстан. Кстати, Дмитриев потом в армии служил в Казахстане. А меня там, наоборот, призвали в армию и направили на Дальний Восток. Вернувшись после столь длинных странствий, я застал Дмитриева на последнем курсе института. Мы встретились на занятии литобъединения, где он прочёл три стихотворения. Застенчивость в нём оставалась: прочитает и зардеется, как девушка. Высказывались какие-то мнения, но когда мы вышли за дверь, я объявил ему, что его ждёт слава. Он отозвался с сомнением. Понимал уже, что можно быть каким угодно творцом и умереть в безвестности, и бывали полоумные академики. Но моё предсказание стало сбываться чуть не сразу, журнал «Юность» в январском номере 1973 года напечатал два стихотворения Дмитриева. Одно из них – то самое, которое спустя 32 года звало меня к другу.
Мы выступали в библиотеках, рабочих казармах, школах, на предприятиях. Тогда ещё не был утрачен интерес к поэзии, набивались полные залы, и сейчас никто не поверит, что простые работяги на заводе не уходили на обед, а оставались слушать стихи. И вот ещё о нашей самооценке, теперь уже не от него, а от меня. Назначена была встреча с актёрами народного театра. Пришли я и Дмитриев. Актёры сидели внизу, в фойе, мы на втором этаже ждали, кто ещё из поэтов явится. Пять минут никого, десять… Неудобно перед людьми, начинать надо. Я говорю театральному руководителю: «Лучшее, что есть в литобъединении, уже здесь. Дальше будет увеличение количества с ухудшением качества». Коля сразу: «Это надо знать Жигунова!» – я ведь не слишком скромно ляпнул. Руководитель: «Ничего, ничего». Понял, что я сказал как есть. Время потом подтвердило.
Всё же надо упомянуть хоть некоторых из литобъединения. Ведь Дмитриев жил не в безвоздушном пространстве, кто-то научил его чему-то, а кто-то на своём примере хотя бы показал, как писать не следует. Старейшим был Александр Наумович Кривоусов, рабочий без образования, выразительно декламировавший: «Я пока ещё средств не имею на пальто и хороший костюм. Будут деньги – всё справить сумею, был бы лишь в голове моей ум». Это с глубокой убеждённостью, а мы хихикали. Было у него стихотворение о том, как он ходит по лесу, собирая грибы, и читает свои стихи – и соловей замолк, слушая его. Уже после института, заночевав у меня, Дмитриев наутро вошёл и поторопил: пора куда-то идти. А мне вставать не хотелось, я притворился, будто сплю. Тогда он сказал: «Виктор Васильевич, у Кривоусова сборник вышел». Тут уж я не выдержал и рассмеялся. Нашёл же Коля, чем меня расколоть!
Мой сокурсник Аркадий Кошелев получил не диплом, а только справку, и работать не хотел, спивался, на занятия литобъединения уже не ходил. А мог стать очень ярким поэтом. Когда он был ещё в форме, его вызывали овациями по пять раз. Во времена цензуры он оставался свободным. Правда, это была свобода автомобилиста, не знающего правил. С хулиганистым видом он читал: «Право-лево, лево-право, за рулём сижу без прав. Кто давал мне это право? Кто мне скажет, что неправ?». Став редактором в издательстве «Молодая гвардия», я пробил подборку его стихов в альманахе «Родники». Аркадий спросил, какой будет гонорар, я прикинул: «Рублей 100 с небольшим». Выпуск альманаха задержался года на два (черта советских времён: редакция получала зарплату, два года не давая ничего). Между тем Аркаша рассказывал всем, что у него вот-вот будет большая публикация, он получит за неё 100 рублей с чем-то – может, 150. Сумма в рассказах постепенно росла: 150, а может, 200. Когда наконец альманах вышел и Кошелев получил обещанные 100 с небольшим, он с жестокой обидой сказал мне: «Что ж ты говорил, что будет 500?!». Моя последняя встреча с ним была в пустой электричке, он прошёл, заглядывая под сиденья в поисках бутылок, и сделал вид, что не заметил меня. Со мной ехали две дорожных знакомых, я прочитал им его стихотворение: «Я отдал тебе всё. Что же может быть проще? Нелегко собирать, но легко отдавать. Где весенним дождём разлохмачены рощи, я забросил в траву со стихами тетрадь. Если каждый отдаст то, что взял у природы, если каждый найдёт в себе силы отдать, значит, там, впереди, через многие годы, через тысячи лет мы родимся опять». Я вышел на своей остановке, он вышел там же. Остановились покурить, он достал из кармана горсть подобранных в тамбурах окурков. В ужасе я предложил сигарету, он не хотел брать такой дорогой подарок – целую сигарету! Но всё же засунул её за ухо, чтобы выкурить не на ходу, а с чувством. На его могильной плите написано: «Поэт». Вспоминаю Аркашин вопрос: «Стоит ли мир горошины? Стоит ли быть хорошими? Скажи мне, и я пойму тебя. Ответь мне, и я пойму. Травы под осень скошены, травы зимой запорошены. А мы – мы разве не травы? Мы лучше. Но почему?».
Ещё при его жизни Дмитриев, выпустивший тогда четыре или пять книг, рассказал, какой разговор Кошелев всегда ведёт за бутылкой: «После первого стакана – я великий, он никто. После второго мы наравне. После третьего – он великий, я никто». От своих шуток Дмитриев не смеялся, разве что появлялась едва заметная улыбка. Однажды мы курили на лестничной площадке, снизу медленно взбиралась сгорбленная старушка. Что ей было делать в «Молодой гвардии»? Коля определил: «Начинающая поэтесса. С семнадцати лет ходит».
Весной 1974 года он сообщил, что женится. Я отправил ему большое письмо, отстуканное на машинке, в котором отговаривал, считая, что семейная жизнь помешает ему как поэту. Но он уже не мог отменить и прислал приглашение на свадьбу. В ответ я сочинил стихи, которые целиком приводить незачем, а были там такие строки: «Твоё письмо я получил. Что ж, если не хватило сил спасти поэта от женитьбы, то хоть приеду, схороню. Но как не пофартило дню! Его урок не повторить бы. К нему и так прилипла тень: последний предвоенный день». Свадьбу играли 21 июня в Тёплом Стане (микрорайон Москвы). Окончание: «Итак, одним поэтом станет отныне меньше на земле: погибнет без вести в тепле, в семье, в зарплате, в Тёплом Стане. Ну, жди, приеду. Будь здоров. Июнь, восьмое. Жигунов». Невесту я до того не видел, а когда приехал, молодые были в загсе, и первые слова, которые я потом услышал от неё (уже жены): «Вы приехали на похороны? Покойник жив». (Какая связь с 2005 годом…) Кто же знал тогда, что она станет его надёжной спутницей на всю жизнь и даже дальше? Надо сохранить её девичье прозвание, которое Дмитриев сообщил мне… я сказал бы – подняв палец, но Коля был скуп на жесты: «Алина Доминиковна Королевич. Не как-нибудь!». Себя он именовал великим руЗским поэтом. А о ней говорил: «Есть женщины в рузских селеньях».
В коридорчике, когда мы на минуту остались наедине, Коля с опаской поделился: как бы не приехал его бывший сокурсник Миша, который тоже знает о событии. Дмитриев рассказывал мне раньше, что в школу, где преподавал, привёз его под видом известного тогда поэта: полагалось проводить внеклассные мероприятия, и Коля решил отличиться. Приятель выучил стихи, отвечал на вопросы слушателей, хоть и без особой выдумки, и встреча прошла гладко. И вот если теперь появится Миша, так ведь в числе гостей Колины коллеги по работе, и всё выяснится…
Впрочем, я в эту жульническую историю мало верю. Просто-напросто Дмитриев за полгода до того спросил, обгонит ли он меня когда-нибудь. Это было в Орехово-Зуеве на частной квартире, где я жил с семьёй (занимал половину избы, а вопрос прозвучал на пустой в тот момент общей кухне). Я сказал: «Никогда». И на его недоумение, почему, ответил: просто вижу по его уровню. Такое мнение его задело. А это был педагогический приём, я тогда же со смехом рассказывал знакомым, как подзудил Колю. Он стал ещё сильнее стараться перегнать меня, и не только в стихах. Я изложил ему действительно имевшую место историю, как 37 минут стучался в общежитие, вахтёр не хотел пускать ночью, а когда мой ключ подошёл к двери, то вахтёр заявил в милицию, – но я наплёл по разным телефонам, от имени комсомола и милиции, семь вёрст до небес про себя, и в общежитиях меня стали встречать разве только не хлебом-солью. Вскоре Коля и поведал мне о своём остроумии – как пригласил самозванца-поэта.
То же самое – я написал повесть, и через два-три месяца он упомянул, будто бы в Рузе, в районной газете, напечатал несколько повестей. Я не отозвался, потому что он не успел бы за такой короткий срок написать и опубликовать, а похвалился так, для красного словца, зная, что я не поеду проверять на другой конец Подмосковья. Теперь по библиографии вижу: он тогда действительно начал писать прозу, но появился всего лишь рассказик. А я ещё Аркадию Кошелеву говорил: соревнуйся с Пушкиным, но зачем с соседом по парте? Аркаша кончил состязание тем, что на третьем курсе благородно признал своё отставание. С Дмитриевым иначе: когда я уже сошёл с дистанции, потеряв интерес к стихам, он всё ещё сравнивал меня и себя. Ну и ради бога, раз его это подгоняло.
На второй день свадьбы мне понадобилось съездить к Феликсу Медведеву. С ним я был дружен ещё давнее, с 1966 года, ныне это известный журналист, но более знаменит проигрышами в рулетку: продул квартиру в столице, две машины и уникальную коллекцию книг (был там и мой сборник с юмористической дарственной надписью в стихах), и ещё остался должен свыше миллиона долларов. Коля сказал, что отпустит меня, если вспомню стихи с именем его сестры, тут же присутствовавшей. Стихи-то такие есть, потому что имя Нина поэты в прошлом использовали как условное, но не пришла в голову нужная строка, и я привёл такую: «Стою один среди рав… нины голой». Коля со смехом спросил: «Сейчас придумал?». Конечно, сейчас, зачем мне раньше было бы придумывать? Он сказал: «Далеко пойдёшь» – и отпустил.
Тоже не в первый день свадьбы (Алина была уже не в подвенечном, а в обычном синем платье) Дмитриевы и я пошли погулять. Я во всегдашнем своём рвении поделиться всем, что знаю, говорил о корневых рифмах: «чернильница – четырнадцать», а у нас, мол, попроще, «страна – доска». Коля хмыкнул: конечно, ни он, ни я никогда бы так не срифмовали. Алина сосредоточенно слушала, вникая в наше занятие, – очень старательно подошла к роли жены поэта. Тогда уже было известно, что моя книжка включена в план издательства «Молодая гвардия», в серию «Молодые голоса». Я сказал Коле, чтобы он нёс рукопись туда же, там не отмахнутся. Этот совет оказался лучшим свадебным подарком: Коля отнёс, и начался его бурный рост – публикация за публикацией, его направили на VI Всесоюзное совещание молодых писателей, по результатам которого, вне издательского плана, выпустили его первый сборник.
Совещание было в мае 1975-го. В большом зале Центрального дома литераторов перед нами выступили собратья по перу, маститые и не очень (похоже, без отбора – кто оказался в ресторане). Вышел Олег Николаев, без руки, с торчавшей из правого рукава дощечкой. Коля шепнул мне: «Кто такой?». Я пожал плечами. Через минуту вспомнил по стихотворению о том, как во Вьетнаме девушка-экскурсовод предложила подойти к магнитной мине, оставив все металлические предметы, и Николаев идёт – но вдруг мина взорвётся от осколков, которые он носит в себе с войны? Он прочёл ещё два-три стихотворения. Мы снова поглядели друг на друга, Дмитриев прошептал: «Вот тебе и Николаев…». Позже, прочитав сборник этого поэта, я понял: он выступил с лучшим, что у него было. А Михаил Дудин, например, – просто с последним, что написал. Один, со звучным голосом и внушительной внешностью, продекламировал (излагаю прозой): передо мной сидели тигры, сказали «Возьми зубы», я ответил «Не надо», сидели обезьяны, сказали «Возьми хвост», ответил «Не надо», верблюды предложили горб, тоже «Не надо». Мы с Колей посмотрели друг на друга. Я сказал: «Глубоко…». И тут же мы согнулись в приступе неудержимого хохота. Смеяться громко было нельзя, автор продолжал, а мы сидели прямо перед ним и президиумом, близко к сцене, и перед нами никого. Отсмеявшись, попытались выпрямиться, глянули друг на друга – и опять полезли прятаться за спинки сидений. Ещё раз отхохотались, ещё раз выпрямились, переглянулись… и снова согнулись. Не припомню другого случая за всю жизнь, чтобы я с кем-нибудь так хохотал.
До того, как издать первый сборник Дмитриева, стихи из него взяли в альманах «Поэзия», выпускавшийся той же редакцией. Там была строфа:
О папе написана книга,
В ней сказано: «Русский народ,
Европу избавив от ига,
Идёт к коммунизму вперёд».
Третья строчка сначала выглядела иначе: «Фашистское сбросивший иго». Но Старшинов, который составлял альманах, сказал, что ига у нас не было. Я тогда уже работал в издательстве, в другой редакции. Мы с Дмитриевым сели на стулья напротив «двери в поэзию», он стал искать вариант. И для смеху написал: «Казавший Германии фигу». Потом родилась окончательная строчка. Так и вернул листок Старшинову, с фигой.
В другом стихотворении того же сборничка бдительная советская цензура сказалась ещё сильнее. В рукописи было:
Милость меня ждёт или немилость?
Постучу с тетрадкой на весу:
«Хоть, – скажу, – и мало накопилось,
Я уже один не донесу».
Видно, Коле сказали, что «постучу» и рядом «донесу» – получается стукач, доносчик, да ещё с целой тетрадкой. Он заменил на «постучусь», отчего посередине строки возникло неблагозвучное «сьс». А впоследствии вместо «не донесу» появилось «с трудом несу». Так и печатается теперь. Нам в юности не могло прийти в голову толкование со стукачом: мир казался светлым, все вокруг, если верить тогдашней пропаганде, стремились соответствовать «моральному кодексу строителя коммунизма». Слово «свет» и производные от него в первом сборнике употреблены 16 раз, и ещё не по разу «солнце», «заря», «лучи», а стихами занято всего 26 маленьких страниц.
Он даже срифмовал «рассвет – свет», на что я указал ему, и он согласился: «Да, ляп». Была там и рифма «произойдёт – взойдёт». Больше никогда он однокоренные слова не рифмовал. А как-то раз, выйдя из своей редакции к Коле, я с возмущением сказал об авторе, чью рукопись читал:
– Писатель! Разницы между «около» и «возле» не знает!
На лице Дмитриева мелькнула растерянность: он тоже не задумывался о разнице. Теперь, видя его толстый посмертный сборник «Зимний Никола», вспоминаю стихотворение, по которому он назван, со строками: «Толкаю судьбы своей коло, по памяти коло качу». Николай усвоил крепче меня, сам я не имею слова «коло» в числе употребляемых. Он применил это слово и в стихотворении о колодце.
Надо повиниться, подобными замечаниями я не только помог, а кое-что и загубил. Вторая всесоюзная публикация Дмитриева, в журнале «Студенческий меридиан», включала в себя стихотворение: «Наверно, одобрят поклонники Грина, что сопку одну у Чендека-села совсем не случайно назвал я Мариной, она до того безымянной была» (дальше помню только строки: «Айда на Марину! Пошли на Марину! Такая малина, такая луна!»). Мне вздумалось сказать, что у Грина не может быть поклонников, только поклонницы, – а если мужчины, то почитатели. Может, ошибки и нет, но нежелательных вторых смыслов лучше избегать. Коля готов был поругаться, тем не менее никогда больше этого стихотворения не печатал.
Однажды он пригласил меня и Таню Чалову в кафе поблизости от «Молодой гвардии». Татьяна Александровна Чалова, которую называли также Яшиной по отцу, поэту, была редактором моей первой книжки и его второй – «О самом-самом». Он прочитал стихи об отправляющемся в армию парне, который хоть и младше автора по летам, но старше на «Прощание славянки» и ещё на многое. Хорошее стихотворение, только было в нём написано «без погонов», причём в рифме. Коля спросил меня, так ли, или правильно «без погон». Я ответил: «без погон»; правда, у Чехова в рассказе «Капитанский мундир» есть «одна погона», но всё равно ведь «без погон». И тоже перебираю теперь все издания, этого стихотворения не нахожу. Жаль. Всего-то одна строка требовала замены.
Мы с ним, когда он окончил институт и уехал, стали переписываться. Начал он, потому что я не мог знать, по какому адресу он будет жить. Первое из сохранившихся писем, 1975 года, – на телеграфном бланке: Коле очень хотелось поделиться, он завернул на почту, а бумаги при себе не оказалось. На чистой стороне – стихи, которые он сочинил не для публикации, а только для меня, в них строчки: «Поезд счастья мой давно ушёл. Ничего, догоним на дрезине. И в Покровском тоже хорошо, пусть лишь тем, что есть в нём магазины». Лицевую сторону тоже заполнил, написав «Срочная», а ниже текст «телеграммы»: «Ветка сирени упала на грудь, Витенька милый, меня не забудь. Дмитриев».
После первой книжки он получил премию издательства за лучший дебют. Моя первая вышла в том же 1975 году, так что на свою голову я посоветовал ему пойти в «Молодую гвардию»… Но, между прочим, премия была опасная: предшествовавших лауреатов она будто бы пришибла, они исчезли из литературы. Дмитриев единственный потом преодолел её. Бывая в издательстве, он всегда заходил ко мне и после награды тоже зашёл. Я сказал не без ревности: «Пиши о главном». Мол, премию-то получил, но чтобы удостоиться дальнейших отличий, темы надо брать крупнее. А у него снова готовилась публикация в альманахе «Поэзия». Месяца через два альманах вышел, в нём уже было стихотворение, начинавшееся словами «Пиши о главном». Видно, он сразу сочинил – мысленно продолжал разговор по пути от меня и возразил таким образом. Стихотворение стало его программным и открыло вторую книгу. Её рукопись он сдавал под названием «Лица», но окончательно назвал строкой из этого стихотворения – «О самом-самом».
Ещё на совещании Дмитриев получил рекомендацию для вступления в Союз писателей. Другую давал Николай Старшинов, а для третьей зашла речь о поэте Василии Казине, ровеснике Есенина. Я заметил: если бы Есенин умер стариком, его забыли бы при жизни, как Казина, – жалеют рано ушедших. Вскоре Коля написал: «Вот Есенин – ровно с песню прожил, он и сам исчез, как с яблонь дым, а уйди десятком лет попозже – разве так бы плакали над ним!». Только говорил я не о десятке лет (Есенину было бы 40), а годах о 80 (Казин близился к тому), отголосок этого есть в следующей строфе: «А уйди он лысым и ворчливым – разве так грустили бы о нём!». Начало третьей строфы: «Я опять услышал эти речи…» – Дмитриев сам заявил, что услышал, и не добавлять же в стихах, что от меня.
В статье для журнала «Литературная учёба» я подробно разобрал это стихотворение, ставя его в образец начинающим. Но когда номер вышел, вместо похвалы обнаружился разнос (проявил себя завотделом Банкетов). Коля отнёсся с юмором: войдя, с порога объявил мне благодарность за публикацию его стихотворения тиражом 25 тысяч. Я объяснил, что на самом деле было иначе, и дал настоящий текст (до сих пор храню). Он отказывался: «Верю, верю», – но я настоял, чтобы он прочёл. Неприязнь мне выразил Старшинов, оказывавший Дмитриеву сильное покровительство. Я и ему показал рукопись. Он спросил: «Вёрстку читал?» – «Нет». – «Надо читать». Надо-то надо, только какой же журнал давал вёрстки авторам, тем более изуродовав текст так, что автор обязательно возразил бы!
Третья строфа целиком: «Я опять услышал эти речи, и согласно дрогнула душа. Но теперь от них поникли плечи, потому что молодость ушла». Хотя Коля согласился со мной, но я выразил бы, по крайней мере, недоумение. Что значит «молодость ушла»? Ему было 23 года. Он сам же потом, когда ему исполнилось 30, рассказал, пожав плечами, как начинающий поэт задушевно спросил его: «Во сколько лет ты почувствовал себя старым?». Со стихотворения о Есенине начался лейтмотив, за который Дмитриев впоследствии корил себя: «Ведь знаю сам, что так нельзя, когда вся жизнь – прощанье с нею».
Он тоже непреднамеренно дал мне тему. Только стишок вышел несерьёзный, название такое же – «С приветом!». Описано в точности, как было: «Хоть неудачи есть у каждого, но тут уж далеко зашло… Приёмы самбо я показывал и головой разбил стекло. Дверное. Друг сказал: толстенное! Ну, это ладно, пустяки. Но вот какое совпадение – с тех пор легко пишу стихи. Наверное, аппаратуру на место сдвинуло во лбу. Глядишь, и дверь в литературу я головою прошибу. Пишу. Всё громче залп от залпа. "С приветом ты", – твердит семья. Спасибо, друг. Спасибо, самбо. Спасибо, дверь. С приветом. Я».
В 1977 году подошла пора ему идти в армию. От меня, как от уже отслужившего, понадобился совет: что брать с собой? Я сказал: «Не бери ничего, с чем тебе жалко было бы расстаться». Знал, что всё отберут или стащат. Впоследствии, когда он вернулся, зашёл разговор об армии, я выразился кратко: «Каторга». Коля отозвался: «Точно». Каждый сержант, зная о моём высшем образовании, старался поиздеваться. Читать нечего, кроме газеты «Суворовский натиск». А Дмитриев был ещё и членом Союза писателей, так что всякий ошмёток хотел потом хвастаться в своей деревне: «Служил у нас писатель. Ух, я его гонял!». Коля нашёл дорогу в местные редакции, но как только по телевизору начиналась передача с его участием, «старики» кричали: «Где Дмитриев? Швабру!» На экране запись интервью, ведущая щебечет: Николай Фёдорович, ваше мнение, Николай Фёдорович, почитайте стихи… Все смотрят, а Николай Фёдорович драит пол в казарме. Я в армии считал дни, а он: «До дембеля осталось 1800 часов. Когда напишу письмо, останется 1799». Вместо положенного года его продержали полтора. Когда вернулся, двухлетний сын называл его – дядя папа.
Дмитриев хотел воспользоваться вынужденным перерывом и взять псевдоним. В те годы был известен другой поэт Дмитриев, и в пушкинские времена жил поэт Дмитриев, вообще Дмитриевых много. Коля решил, что за год его подзабудут, и твёрдо заявил мне, что после армии будет печататься как Махотка. Слово – из самых исконных, хотя теперь мало кому известно его значение. Я ответил: «Пушкин – от пушки, а артиллерия – бог войны. Маяковский – от маяка. Кто будет всерьёз относиться к поэту по фамилии Горшок?». Так он и не взял псевдонима.
А перерыва и не было. Пока Дмитриев находился в армии, его вторую книгу сдали в набор, как раз к концу службы она вышла. Её тут же отметили премией имени Николая Островского. Причём сделали исключение, эта премия полагалась только за первые книги. Так же и в 1982 году, узнав о присуждении ему премии Ленинского комсомола, он в письме удивлялся: у него ведь нет ничего о комсомоле. Видно, и ЦК ВЛКСМ проникся, какой талант, хотя Дмитриев, даже когда его специально послали в Арктику для создания чего-нибудь идейно выдержанного о героизме молодёжи, отдал в «Комсомольскую правду» не поэму, не цикл, а всего лишь через силу сочинённые 16 строк с упоминанием Павки Корчагина. Так сказать, отчитался за командировку. Стихотворение промелькнуло в газете среди заметок и больше нигде не появлялось.
Вообще у идеологических руководителей были надежды, что Дмитриев вырастет в певца коммунизма. Ещё в 1976 году, вскоре после выхода первой книжки, газета «Московский комсомолец» поместила большой его портрет и огромный очерк работавшего в редакции поэта Александра Аронова (песенка «Если у вас нету тёти» в фильме «Ирония судьбы» – на его слова). Очерк написан по заданию: Коля говорил, что книжечка попалась на глаза тогдашнему вождю комсомола Тяжельникову. Потом Дмитриев ездил в агитпоезде по строившейся Байкало-Амурской магистрали, но тоже не воспел ударный труд. Премия Ленинского комсомола – из той же серии: чтобы он в благодарность стал славить ВЛКСМ и КПСС. К слову, эта премия, как почти все советские награды, давала только звание – лауреат, – но не процветание: полторы тысячи рублей на четверых, то есть по две средних месячных зарплаты того времени, и то присудили в октябре, а выдать пообещали в апреле. Он тогда же написал мне: «Как ни печально, сейчас довольно хреновенько с деньгами. Подайте лауреату!». При встрече я сказал: «Давай теперь на Государственную премию». А он уже понимал, что к чему, и ответил: «Государственную мне не дадут». Не получался из него придворный поэт.
Упомянутая поездка в Арктику в мае 1979 года состоялась в связи с шедшей к полюсу лыжной экспедицией «Комсомольской правды» во главе с Дмитрием Шпаро. К путешественникам на макушку планеты полетели поздравители и журналисты, Дмитриеву обещали, что он окажется среди них. Но желающих было много (в частности, из Москвы на полюс скрылся Андрей Вознесенский, попавший в опалу из-за нашумевшего тогда бесцензурного альманаха «Метрополь»). Коля впоследствии говорил (точнее, не опровергал), будто побывал на Северном полюсе. Мне сказал как есть: он лишь полетал над льдинами – но, мол, всё равно они везде одинаковые. Я ведь знал, кто где был: пока Шпаро пробивался через торосы, я редактировал его книгу, после экспедиции он пришёл ко мне с полярным загаром – отросшие за время похода усы и бороду сбрил, кожа на их месте осталась белой. Книгу с автографом, погашенный на полюсе конверт тоже с автографом и карточки радиосвязи храню и теперь.
В другой раз Дмитриев вернулся из Архангельска или откуда-то из тех мест и начал взахлёб рассказывать о необыкновенно высоких соснах и прочих красотах. Я слушал с удовольствием, потому что я там родился. Он вспомнил и осёкся: «Да что тебе говорить…». Поэты постоянно гастролировали, Коля как-то раз сообщил в письме: «У меня было много поездок: на Тихий океан, на поле Куликово, в Армению и т.д.». Это всего за три месяца, пока мы не виделись: я переселился из Москвы. Несколькими строками ниже – о моей бывшей начальнице в издательстве, которая была руководителем группы в тихоокеанской поездке и предложила ему войти в штат редакции: «Я немножко в людях стал разбираться и ужаснулся при одной мысли о такой возможности. Как ты работал – не представляю». Она в самом деле была невообразима: вечная перепуганная сутолока на пустом месте, в кабинете многолетние завалы хлама, который она пыталась рассовать и по моему шкафу, вообще вещи подчинённых считала своими. Коля в разговоре добавил, что мне за работу с ней полагается звезда Героя Труда. Он не откликнулся на приглашение занять освободившееся моё место.
Переписка одно, а при встречах мы не могли наговориться. Еще до первой его книги я однажды отправился к нему в Рузский район, в село Покровское: из Орехово-Зуева в Москву, потом через неё, потом дальше, а там ещё автобус не появлялся часа два. Обычно хозяева готовятся к встрече гостя, но мы с самого начала установили: кто едет, у того, значит, есть деньги, он и привозит выпивку. Я вёз три бутылки портвейна по 0,7. Мне и одной многовато, а за столом, конечно, наливали поровну, но знал, что разговор будет долгим, поэтому взял с запасом. Дмитриевы жили прямо в школе, где он работал, в узком помещении для сторожа. В восемь вечера мы уселись втроём, Алина пригубила и вскоре легла спать. Мы с Колей употребили два литра, а у него была бутылка водки – тоже приготовился. Прикончили водку. Дмитриев сказал: должна приехать тёща, для встречи припасена ещё бутылка, давай её выпьем. В четыре часа ночи ничего не осталось. Мы вышли. Стояло лето или ранняя осень. Нас даже не пошатывало, хотелось продолжать, но взять было негде. Посмотрели на звёзды и отправились спать. И ведь закуска была немудрёная – по нашим деньгам и по тогдашним магазинам. Не в закуске дело, а в нескончаемом разговоре.
Только раз в жизни у меня потом случилась подобная же история с бесчисленными градусами. Я никогда особенно не пил, но после Колиных похорон один из тех, кто увидел меня там впервые, рассказывал, что встретил удивительного человека: хоть сколько пьёт, и ни в одном глазу. Я тогда, наверно, употребил смертельную дозу, которую от Коли же и знаю: 1200 граммов водки, и он ещё перевёл – две бутылки и стакан. Единственный раз (причём до поминок, так что не спьяну) меня видели в слезах. Горе было такое, что не залить.
Ещё бы… Сейчас перебираю архив: «Витя, пиши. Каждое письмо – неизъяснимая радость». Ещё: «О, белый вермут, жареная курица, утренняя изжога, махорка в карманах и утренний звонок Жигунова!». «Очень прошу писать мне, хотя бы 1 раз в месяц». «Витя, так как у меня никаких новостей НЕ МОЖЕТ БЫТЬ – пишу кратко. Ну что за новости: получил замечание – не почистил бляху, за ужином редиску давали и т. д.! Пиши лучше ты побольше… Витя! пиши! Покрываю судорожными поцелуями тебя и твою семью».
Это цитаты только из армейских писем. Оттуда же: «Недавно в патруле болтали с майором о пульсарах, квазарах и пр. Он астроном, второй год шлифует стекло для телескопа. А через два дня на строевом смотре старшина при всех надругался над моим личным достоинством за пятно соли на спине. Я хотел его ударить, но подумал о сыне, и вообще считаю, что полезнее домой вернуться живым и здоровым». Отдельным абзацем: «На здешней губе очень и очень несладко». И тут же о надеждах: «Прислали ответ из окружной газеты: берут одно стихотворение и просят поделиться, как члена СП, думами о проекте Конституции. Написал я туда с тайной мыслью, что газета меня усыновит, даст должность, хотя бы ограждающую от мордобития (колл. асессор, 14 класс). Правда, меня не били, но если ударят, дальнейшие события доведут меня до дисбата. Очень я нервный стал». Это Дмитриеву-то предложили высказаться о Конституции…
Письма могли не уцелеть: я столько раз перетаскивал их с одной частной квартиры на другую, что некоторые уже после доставки почтой преодолели большее расстояние, чем от Коли до меня. Однажды жена настояла, чтобы я сдал их в макулатуру: за старую бумагу давали талоны на приобретение хороших книг, а мы уже подмели всё до последнего обрывка. Я увязал письма вместе с газетами и понёс. Приёмщица взвесила кипу и велела бросить в помещение за стеной. Я зашёл туда и бросил… но в последний момент выхватил лежавшие сверху Колины листки и спрятал на груди под плащом.
Ещё из письма: «Витя, странное у меня состояние. Ну, учился в школе, потом в институте, потом работал. А потом – просыпаешься на какой-нибудь третьей полке: едешь в какой-нибудь Томск. Или в самолёте – в Таджикистан. Или ещё куда. Теперь вот армия. Всё как-то бессмысленно, необязательно, случайно. Когда я валялся 5 суток на полке – ехал в армию, – я чувствовал себя Каратаевым, которому всё до лампочки. И в то же время опустошённость. Хочется встряхнуться, родиться заново, что ли». Спустя девять месяцев – о том же: «…тоска ужасная. Всё бестолково: зачем-то кончил институт, зачем-то в школе работал, ну и прочее. Я не имею в виду то, что для литературы создан, я о другом». И мечта: «Это хорошо, что ты стал много писать и печататься – может быть, к моему возвращению бросишь работу и заживём мы на гонорары – голодно, вдохновенно и спокойно. Поверь мне, что денег будет даже больше (в среднем за год). Прикинь: когда мы с женой оба работали и не было сына, денег тоже не было. Жена бросила работу, я бросил работу, появился сын – появились деньги».
У него день рождения был 25 января, а 26-го в 1978 году он писал: «У нас морозы и постоянно сильный ветер. В столовую и на зарядку ходим раздетые. Я потерял голос, в груди на все лады музыка. Решил неделю назад на всё наплевать: с деловым видом утром заправляю койку и прячусь в кабинете до отбоя. Ем, что бог пошлёт. Сегодня послал халву… Ещё передо мной лежат папиросы «Казбек». Это всё результат моего печального 25-летия. Пришло довольно много поздравлений и два перевода». Кабинет упомянут, потому что Дмитриева поставили на комсомольскую работу, о чём он сообщил мне 15-ю днями раньше. Поскольку я между институтом и армией за полгода прошёл стремительную карьеру от учителя в крохотном посёлке до заведующего отделом обкома комсомола (тогда ведь смотрели на анкету и, не особенно спрашивая согласия, посылали, куда Родине надо), то Коля попросил поделиться опытом: что я там делал-то, в комсомоле?
В армии я тоже был рядовым. Бывало, уединюсь, напишу на листочке какую-нибудь фразу. Придирчиво посмотрю, заменю или переставлю слово. Отшлифую, полюбуюсь, как хорошо вышло. Листочек потом выбрасывал, но после этого можно было служить дальше. Так же и Коля спасался стихами, хоть и сетовал: «Для стихов время есть, но нет той внутренней свободы, которая в этом деле нужна». Он ещё студентом последнего курса, когда я спросил, бывает ли у него, что не пишется, отмахнулся – это как конвейер. У него сочинение стихов входило в число жизненных процессов, вроде кровообращения, какие же могли быть перерывы?
Теперь не у него, а у меня, по его выражению, неизъяснимая радость, когда отыскиваю какую-нибудь забытую в книге открытку от него. Мало того, что за автографами дорогие воспоминания, так ещё и всплывают сведения, которые иначе невосполнимы. В письме опять же из армии: «В "Пион. пр-е" я печатал фельетон, рассказ, 2 очерка, стихи, статью». Не упомянул бы, и большая часть этих текстов пропала бы: поди догадайся, какие из тысяч подшивок всевозможных газет надо листать. Следом сказано: «Теперь, наверно, басню пошлю. Нет, не басню, а полушутейное стих-е. О смычке города с селом. Дед лазил кормить кур через окно. Куры встают ведь затемно. Дали ему в городе квартиру на 5-ом этаже. Где-то закудахтало. Дальше сам понимаешь. (Случай из жизни.)». В последнем прижизненном сборнике «Ночные соловьи» стихотворение, получившееся вовсе не шутейным, датировано 1987 годом. А под письмом поставлено – 13/IX-77. Так же «В каждом человеке что-то вроде смутно беспокоит, словно весть…» датируется 1981 годом, а письмо с ним – от 17/VIII-78. Там же рецензия на самого себя: «Собственно говоря, это только слабая тень хорошей мысли… Я до неё ещё доберусь». 28/IX-81 он писал: «Осенью ездил в Мордовию к автору, которого перевёл. Неделю доводили рукопись и сдали в производство». Что за автор, где переводы? 15 ноября 1982 года: «Пишу тебе и из внутренней необходимости, и для того, чтобы разогнать перо: завтра я должен принести в "Пион. правду" и "Лит. учёбу" по статье, которых ещё нет. В общей сложности – 10 машинописных страниц. Править я ещё не научился – пишу всегда набело. Вот отсюда – ужас перед первой фразой. Я уже брился 2 раза, 4 раза пил чай, а всё не решусь сесть за стол». Написал ли он эти статьи?
Вскоре после его армии (или он приезжал в отпуск) мы с ним выступали в Москве на меховом комбинате. Работницы слушали нас и шили. Я отбарабанил своё и передал слово Дмитриеву. Он прочёл одно стихотворение и неожиданно вернулся ко мне на скамеечку, с каким-то даже страхом прошептав: не думал, что так трудно… Между тем мы были перед слушателями далеко не в первый раз, Коля уже издал два сборника, но вот почему-то его обуяло волнение. Я ещё почитал, он тем временем справился с собой и продолжил. На следующий день выступали там же, в другом цехе. У меня есть стихотворение «Мини» про мини-юбки, а дальше ввысь и вширь: «…ссорятся министры, и сапёр минирует мосты». Оно вошло в мою первую книжечку, «Литературная газета» раздолбала его (что не помешало ей впоследствии назвать меня своим лауреатом). Но зрителям нравилось. Коля до конца дней помнил это стихотворение, называл его наивным-наивным и порой в компаниях просил его прочесть, когда я сам давно забыл. А в завершение я читал пародии. И вот, едва только я закончил «Мини», сидевший рядом Коля дёрнул меня за пиджак – просил слова. Я сел, а он выступил с пародией. Там же он отдал мне листок с ней (написано крупно, на случай, если на эстраде подведёт память). Название я сам дал потом, а также выбрал цитаты из себя. Пародия никогда не печаталась, вот она:
ХОТЬ ЛОБ ШИРОК
...Но сказали мне, что юбки – мелочь.
Хорошо. Брожу среди толпы.
Почему-то я, сказать осмелюсь,
слишком часто вижу мини-лбы.
...Как любой из многих миллионов,
я достигну, сотворю, влюблюсь...
Заграница ахнет изумлённо:
"Макси-прима-экстра-супер-люкс!"
Виктор ЖИГУНОВ, "Мини"
Лбы сограждан меряя вершками,
В юбках я запутался в толпе
И забыл, родные, за стишками
Истину о мозге и о лбе.
Юбки – мелочь. Впрочем, интересно.
Ладно, сотворю ещё – влюблюсь…
Сбегаю за "Примой" и за "Экстрой"
И наваксюсъ гуталином "Люкс".
Что же ты, красавица, сурова?
На меня надеется страна,
Чехия, Словакия, Дулёво,
Тёща, тесть, соседка и жена.
Чтой-то я в себя такой влюблённый?
Что б ещё такое наплести?
Заграница ахнет изумлённо:
"Mutter». Дальше не перевести...
Теперь не все знают: «Примой» назывались сигареты, а «Экстрой» водка. Чехия и Словакия упомянуты, потому что в Чехословакии, в Братиславе, в 1977 году вышла антология, в которую я попал. Я и тогда, на выступлении, улыбался, и сейчас смеюсь. Коля до того не писал пародий, а вот увидел накануне, как публика встречает их, и сразу разразился с блеском: использовал мои же слова, но с каким юмором и ехидством перевернул! Знаменитый Александр Иванов тоже откликался на это стихотворение: «За Пушкиным отметив ножек ряд, пииты упражняться не устали, прельстительницы не на тех напали – осматривайте, Жигунов, подряд, описывайте, коли терпит лист и не краснеют трепетные уши... И Пушкин к ножкам был неравнодушен: его читает мир, вас – пародист...». Школьная поделка, хотел уязвить, да не смог (все мы не Пушкины, Иванов тоже), и срифмовал «ряд – подряд», всё равно как «полковник – подполковник». Тем не менее опубликовал, и не раз. А Коля сочинил между делом, не собираясь печатать. По книгам он получается тихим, часто печальным лириком. Но он мог бы заставлять залы хохотать. Пародисты – часто несостоявшиеся поэты, которые мстят за свою бездарность, выставляя других дураками. Дмитриев не имел нужды доказывать себя, а пародию написал, зная, что не приму за оскорбление. К слову, выше я не привёл целиком свой ответ на его свадебное приглашение, теперь можно. Первые строки: «Здорово, Коля! Я стихов давно уж не пишу, однако тебе я сочинить готов, хоть ты не стоишь их, собака». Мы могли сказать друг другу что угодно, и в голову не пришло бы обидеться.
И уж совсем не для славы предназначена открытка, которую он в 1983 году прислал моей жене: «Хожу ли на лыжах, смотрю ли кино – я помню, чем дорого мне Ликино. Там Оля живёт, Жигунова причём, которая с мартовским схожа лучом. Вот так вот банально, под шёпот осин, её поздравляю сегодня с восьмым. Конечно, не с мужем, увы, не с дитём, а с международным феминовским днём». Возле «феминовским» поставлена звёздочка, внизу пояснено: «для размеру». Он не раз в письмах употреблял звёздочки: «…я ведь всегда понимал, что стихи о смерти, допустим, родителей всегда вызовут сочувствие, пусть они даже посредственные» – «они» отмечено, на свободном месте рядом уточнено: «стихи» – чтобы не задеть покойных родителей, которые из-за порядка слов получались посредственными. А однажды, когда письмо было почти закончено, капнули чернила и проступили насквозь. Коля перевернул лист, поставил рядом с пятном звёздочку и пояснил внизу: «клякса». На обороте употребил тот же знак, а внизу: «тоже клякса». Вдруг бы я не понял…
После той открытки я спохватился и тоже послал его жене поздравление, взяв за образец «Средь шумного бала, случайно…», только у меня: «Средь шумной Балашихи, в чайной, в тревоге людской толкотни…». Помню не всё, в середине есть строфа: «Мне вкус твой понравился тонкий и весь твой хозяйственный вид. А голос, поверь мне, на плёнке точь-в-точь как и в жизни звучит». Незадолго до того мы были у Дмитриевых, они радовались только что купленному магнитофону и записывали нас и себя. Алина не узнала своего голоса, мы ведь сами себя слышим не так, как нас слышат окружающие. Спустя месяц-другой Коля с приятелем шёл по улице, к ним присоединился какой-то парень, причём так ловко, что Коля принял его за друга приятеля, а приятель – за друга Коли. Пришли домой, потом незнакомец исчез, прихватив магнитофон.
Ещё случайное воспоминание, касающееся техники, – Дмитриев приобрёл здоровенную пишущую машинку. Непонятно, зачем ему была такая: на ней бы печатать не узкие колонки стихов, а простыни бухгалтерских отчётов. Как всё отечественное тогда, машинка требовала постоянной наладки. Однажды Коля, присев на корточки возле стола, ремонтировал её, вдруг тяжёлая каретка (часть, которая возит лист влево-вправо) сорвалась и дала ему в лоб. У меня была югославская «Унис», маленькая и безотказная, я порекомендовал купить такую же. Он последовал совету и с той поры иногда писал мне на машинке.
Вот тоже – вроде бы всего лишь стишок для альбома, но иной сочинитель не проиграл бы, променяв все свои публикации на него. Римма, которая упомянута без пояснений, – Римма Казакова. Давно ли она предваряла предисловием первую книжечку Дмитриева, и вот он уже трижды лауреат. А о стихах Юрия Кузнецова он писал мне ещё из армии. Насчёт подражания сомневаюсь, но его интерес к этому поэту рос от года к году. Намерение свести нас не осуществилось, мы лишь встретились на 50-летии Дмитриева: Кузнецов произнёс вступительную речь, я вышел вторым. Коля потом написал очерк «Последняя осень поэта» о том, как Юрий Поликарпович побывал у него в деревне Анискино под Покровом Владимирской области. Там же Дмитриев прочитал мне по газете большое стихотворение Кузнецова. В конце концов семьи поэтов породнились (правда, Кузнецова уже не было на свете): сын Дмитриева женат на дочери Кузнецова.
Анискино – деревенька маленькая. В ней жила Колина бабушка. Её избушку он впоследствии раскатал (стихотворение «Так мне и надо») и построил дом, в котором то ли два, то ли четыре этажа: чердак такой, что в нём тоже можно жить, и подвал в полный рост. В беседке рядом Коля с юмором рассказал мне об одном из местных жителей: «Соседи завели пчёл, так он огляделся: откуда будут мёд брать? С липы. Всю ночь пилил липу, свалил. Пустили в пруд рыб, чтобы потом сидеть с удочкой. Он увидел, побежал куда-то, наловил ротанов и пустил туда же. Они всех съели. Местная старуха Шапокляк».
Это был Костя Сидоров, которого Коля знал с детства. В стихотворении «Монтажник» изложена его жизнь: сорвался с седьмого этажа, долго валялся по больницам и вернулся на одной ноге уже в другую страну, где в почёте воры, и, возненавидев тех, кто хорошо приспособился, стал устраивать им «вихрь антитеррора».
Он рассказал Дмитриеву то ли сон, то ли выдуманную или услышанную историю об умершей девушке, которая с того света просила у матери подвенечное платье и научила, как передать: ночью выйти на дорогу, отсчитать третью машину и не глядя бросить в кузов, мать так и сделала, но посмотрела – в кузове жених, молодой солдат в открытом гробу. Коля написал стихотворение «Позднее венчанье», от которого мурашки по коже. У меня из него получилась песня под гитару. Коля всегда при встречах просил её исполнить и сказал, что Костя, если бы дожил и услышал её, пропил бы пенсию не за три дня, а за один.
Но я что, стихотворение само содержало в себе и мелодию, и деление на куплеты по 8 строк. Трудно понять другое. Начиная писать, обычно не знаешь, куда заведёт фантазия, какой интересный поворот подскажет рифма. А Дмитриев точно изложил и биографию, и мистическую историю – но при этом совершенно свободно, будто придумал по ходу. Редчайшая способность. А взять то же «Пиши о главном» – ведь если бы даже я догадался начать с тех же слов, то не представляю, что смог бы написать. Или одно из последних его стихотворений, «Цепь», – в Анискине он поднимал ведро из колодца, и такое обыденное действие перед развёрстой глубиной навело его на мысли о связи поколений, об Отчизне, о своём скором уходе туда же, в землю. У него, как у царя Мидаса, всё, к чему прикасался, превращалось в золото.
И почему я редко хвалил его?.. На своём 50-летии, вручая мне свою книгу «Зимний грибник», он даже предупредил: «С условием – не выбрасывать». Я посмотрел с удивлением, он тут же вспомнил и поправился: «А, письма сохранил…». Я перед этим показывал зрителям увеличенный рисунок из его письма и читал стихотворение из другого письма, так что Коля понял: книгу буду беречь. А лет за 20 до того он в той же Балашихе на балконе прочитал мне стихотворение о поэте, который не первый год собирается и всё никак не соберётся поехать к маме. Я оценил по достоинству. Дмитриев покрутил головой: «От Жигунова услышать похвалу…».
Это стихотворение в «Ночных соловьях» было с опечаткой «ему» вместо «еду» («Завтра еду к маме»). Готовя текст для посмертного сборника, я исправил. «Сон» – о травах, к которым приближается коса, и написано, будто автор вместе с ними чует «изморось». Видно, раз тут же речь о росе и о влажной косе, то кто-то поставил ещё одно «мокрое» слово. А должно быть «измороЗь» – мороз по коже от страха перед скорой гибелью. «Графоман» – «Всегда он затолкан, затыкан…». Да почему затыкан, разве кто-нибудь тычет в графомана? Корректорша не знала слова «затыркан», а мне-то известно, как Дмитриев говорил. К тому же рифма – «затылком». В сборнике «С тобой» стихотворение «Просёлок» имело две ошибки: «ищЯ» и «окрАплён». В сборнике «Тьма живая» – «уколЯт», «ПьеРРо». В сборнике «Оклик» – «на лОдейном носу». Существует город Лодейное Поле, а нос у ладьи – ладейный. И так далее, я привёл только самые безграмотные ляпы, и все они не от автора. Уж не говорю о случайностях вроде «чтоб» вместо «что» или «рожденья» вместо «рождения» (ритм нарушался). В письмах Дмитриев всегда ставил точки над Ё, и я тоже в стихах расставил, а то ведь наборщицам было проще и быстрее везде употреблять Е. Правда, одно слово встретилось в двух вариантах, причём оба раза в рифмах: «никчёмный» и «никчемный».
Но опасаюсь, что со временем вкрадутся новые опечатки или «исправления». Я сам лишь чудом углядел, что в строке «Вся до ягодинки видна» мой компьютер распознал слово иначе – «ягодНИки». Кое-где попадались лишние запятые или, наоборот, они отсутствуют, где должны быть. Я не правил, так как в русском языке существует ещё и авторская пунктуация, то есть поэт сам ставит знаки, где считает нужным, и как теперь определить, корректор ошибся или автор так хотел?
К тому же многие стихотворения печатались в разных вариантах. В первых книгах: «Речонка Таруса – две пяди до дна». В последней – «два локтя». В первой: «Я – полпред литературы на пятнадцать сёл вокруг». Но Коля ещё тогда сказал мне, что Таня Чалова спросила: «Неужели на 15 сёл одна школа?». Тем не менее во второй книге напечатал так же. А в четвёртой и дальнейших – «на пятнадцать вёрст». В том же стихотворении: «И девчонка (вы учтите), лишь под вечер свет включу: "Выходи, – кричит, – учитель, целоваться научу!"». Для последнего прижизненного сборника Дмитриев исправил «рукой мастера»: «Эй, – кричит, – иди, учитель» (а в предисловии осталось по-прежнему). Обаятельная озорница стала грубиянкой, и по расположению действующих лиц неверно: раз автор включил свет, то он в доме, поэтому девчонка зовёт: «Выходи», – а не подзывает: «Иди». По-моему, в этом случае – да простит меня Коля – не надо следовать за автором. В первой книжке одно за другим стояли два стихотворения, сразу ставшие хрестоматийными. В одном сказано: «С отцом я вместе выполз, выжил, а то в каких бы жил мирах, когда бы снайпер батьку выждал в чехословацких клеверах?!». В другом: «"Разворачивай пушку, холера!" – это батька воюет во сне». В последней книге они тоже рядом, но батька заменён папой. Не знаю – может быть, я просто привык к прежнему варианту, оттого мне кажется неуместным детское слово?
Порой нужны пояснения, без которых когда-нибудь придётся сочинять диссертации с «сенсационными находками», а то и вовсе некоторые места останутся непонятными, тогда как нам они ясны. Например, выше упомянут «вихрь антитеррора» в стихотворении «Монтажник». Каждый ли помнит уже теперь, что была такая милицейская операция против организованной преступности – «Вихрь-антитеррор»?
Это всё я сказал к тому, что на нас – на тех, кто был к поэту близок и кто знает его стихи, – теперь ответственность даже больше, чем на нём самом. Он, понятно, относился к своим рукописям без трепета, разбрасывал по друзьям строки, о которых тут же забывал, и написал мне: «Иногда жалко немного, что все ореховские стихи потерял. Не все, конечно, но много». А сколько жизни, красок, событий за словами, оброненными мимоходом!
Из письма от 22 апреля 1990 года: «Я поступил на работу в "Современник", в издательство, в редакцию русской поэзии. Пока на договоре, но зовут в штат… Пальчиков – мужик весёлый. Вот пример: заседает редсовет, за дверью ждёт решения по рукописи ветеран без руки. Ю. Кузнецов вынимает из рукописи листок и тут же заявляет: "У него нет чувства слова". Пальчиков озадачен: что же, мол, выйдем и так и скажем: "До свиданья, друг мой, без руки и слова…"? Он весь такой».
Оттуда же: «Ты писал о завершении космической твоей эпопеи. В утешение посылаю резон (это – действительно экспромт, что отразилось на качестве):
В космической комиссии, товарищ,
Не сыщешь абсолютных дурачков:
Вдруг ты всё время в космосе потратишь
На ловлю уплывающих очков?».
Незадолго до того я заночевал у него в Балашихе, потому что назначили утром явиться в Институт медбиопроблем для проверки здоровья, из дома было не успеть. Предполагался полёт журналиста в космос, я подал заявление. Правда, верили в то, что полёт состоится, лишь самые наивные, и Дмитриевы тоже не приняли всерьёз, так что утром разъехались, не разбудив меня. Но под это дело я побывал на космодроме, а в институте покрутился в кресле, в котором посидели все космонавты. Насчёт очков Коля преувеличил: зрение у меня хоть и попорчено чтением с детства, но в очках не нуждаюсь и теперь. Медкомиссия срезала меня по другой причине – после рентгена заявила, что мозгов много, и вдруг это отёк? Врачи всю жизнь находят у меня что-нибудь несусветное и давно уморили бы, если бы не выбрасывал рецепты, едва выйдя за дверь.
И вот по поводу мозгов и Колиной работы в издательстве… В советские времена известные поэты безбедно жили без зарплаты. Как-то раз Дмитриев без сожаления сказал: «Потерял 800 рублей. Алле не говори, она думает, что 400». За 800 рублей средний трудящийся работал четыре-пять месяцев. А потом страну, как землю соха, взодрала перестройка, распределялись талоны на маргарин, ботинки и прочее, люди со стыдом стояли в очередях за мойвой, которую раньше не всякая кошка ела. Стало не до поэзии. Последняя перед катаклизмами книга Дмитриева «Тьма живая» имела тираж 30 тысяч. А в том самом 1987 году, когда Коля плавал на пароходе с Кузнецовым, «Оклик» – 6 тысяч. В 2002 году «Зимний грибник» – 150 экземпляров… Столько я могу изготовить, не выходя из дома. Соответственно уменьшению тиражей падали гонорары. Это были даже не гонорары, а так – сколько сам наторгуешь, то и твоё. Оттого поэт и вынужден был согласиться на канцелярскую должность, потом искать другую, третью…
Однажды, к концу жизни, он подступил ко мне: «Вот ты на четырёх работах». Я тогда выпускал газеты и книги для четырёх организаций, причём старался потихоньку, не обидев людей, избавиться от одной или двух. Колин вопрос был – как ему прожить в новом времени? Я начал говорить: есть учреждения, которые не прочь иметь собственные газеты, подай идею и работай… Он сокрушённо ответил: «Не умею…». Тогда говорю: у тебя дома компьютер, на нём можно делать книги. Он проникновенно: «Не умею…». Я подбодрил: да что здесь сложного, я-то умею. Он грустно отозвался: «У тебя голова…». Ещё в 1977 году он писал мне: «Кроме стихов, ничего делать не умею». И в последней его прижизненной публикации сказано о себе: «Всё сближал дорогие мне звуки, расставлял дорогие слова и другой не постигнул науки…». До сих пор стыдно, что сборник «Ночные соловьи» подарен мне, а не куплен: я постеснялся предложить Коле деньги, чтобы ему не было неловко взять. Но ведь мог же я настоять или привезти ему хоть бутыль пива, что ли.
В той же последней публикации, в том же стихотворении, подводя итоги жизни, Дмитриев сравнил себя с героем сказа: «Словно в детстве, Бажова читаю – про Данилушку в Медной горе». А в уже цитированном письме 1987 года: «Не лопух на могиле вырастет, а сам поэт свой талант закопает, сверху лопух посадит и плюнет в серёдку (как Данила-мастер). Как ты. Бог тебе судья. В этом отношении ты очень русский». Спорно, закопал я или меня закопали, и было ли что закапывать, но можно сочинить целую статью с толкованиями, с обсуждением правомерности параллелей между нами двоими, между нами и Данилой, между письмом и стихотворением.
Так же с другими письмами – по ним хоть диссертации защищай. Потому-то и ворошу залежи папок, с надеждой разглядывая каждый листочек. Отыскал даже свои стихи, которые больше 20 лет назад прятал и перепрятывал на случай обыска (у меня был), пока сам не потерял. За них при социализме упрятали бы меня самого. А Колины письма – знаю, что не все нашёл, но где они? Одно начиналось со слов: «Наконец-то я осел» (в смысле, обрёл постоянное место жительства), потом Коля написал ещё строку-другую, перечитал и добавил в скобках: «В первом предложении я не осёл». Другое было «ответом на ответ»: он настаивал, чтобы я писал стихи и критические статьи, я заявил, что у меня более важные занятия, вот изобрёл одну штуку и для пробы, имеет ли она движущую силу, поместил на противень, тот поплыл по ванне – значит, тяга есть! Коля прислал большое стихотворение, где были строки: «Плавающий противень противен. А писать стихи ты бросил зря». Дальше тоже юмор и подначки, а в конце: «Может, обстрекаться мне крапивой, чтоб тебя потом не утруждать?». У него в книге: «Это ничего, что я счастливый в мире, где еще так много зла? Или обстрекаться мне крапивой, чтоб улыбка дальше не ползла?». Написал ли он строку про крапиву сначала мне, потом нашёл ей дельное применение, или наоборот? Без письма не понять, да и я вроде как приписываю себе лишнее. В конце концов я взял в руку согнутую проволочку, какими ищут места для колодцев, и попросил указать, где ещё лежит что-нибудь Колино. Она повернулась, и я действительно нашёл поэтическую антологию из Балашихи. Никогда бы её не обнаружил во втором ряду книг, между изданиями по шахматам и аэростатам. Но всё же это не то. Повторил просьбу… и прибор указал на меня самого, на сердце. Мол, в сердце ищи.
С поэтами часто связаны странные и многозначительные явления. Дмитриев лет в 35 написал: «По владимирской тропке песчаной шёл я к бабушке в дальнюю весь, вдруг послышался голос печальный: "Это здесь, это здесь, это – здесь..."». Окончание: «Там лежу я, корнями прошит, корни серы, а ягоды сизы, и песочком в глаза порошит». Раз шёл к бабушке, то мог лишь предполагать, где она будет похоронена (и то вряд ли думал об этом), и потом тоже могила осталась неизвестна ему (пытался отыскать, но безуспешно). Тем более он не знал, где сам найдёт последнее пристанище. Теперь лежит рядом с бабушкой, именно там, где напророчил.
А я уже после его смерти, вернувшись из Анискина, обнаружил в сумке ягоду крыжовника. Откуда она взялась?! Я голову сломал, вспоминая весь путь, и только при следующей поездке в Анискино увидел кустик у крыльца. Видно, я задел его краем сумки. А то впору было думать, будто Коля с того света подложил ягоду, чтобы напомнить о нашем давнем разговоре. Я когда-то в порядке, так сказать, наставничества заговорил о рассказе Чехова «Крыжовник». Писатель сначала изложил сюжет в записной книжке: чиновник всю жизнь копил деньги, чтобы купить поместье и посадить крыжовник, наконец осуществил мечту, но ягоды оказались жёсткими и кислыми. «Как глупо!» – сказал чиновник и умер. Коля вставил: «Я, когда читал, – думал, так и кончится». Я продолжил: «Девять из десяти писателей так бы и кончили. Но это же Чехов. В рассказе иначе – чиновник жадно ест и повторяет: "Как вкусно!"». Коля прикрыл глаза, откладывая в памяти разницу между рядовым писателем и великим, чтобы потом ещё над ней подумать.
Теперь с восхищением читаю у него «Зимнего котёнка», например. Бездарный стихотворец ограничился бы тем, что котёнку, родившемуся в подвале, трудно живётся, – и воображал бы, будто создал нечто созвучное Пушкину и Есенину: пробудил сочувствие к «братьям нашим меньшим» и «милость к падшим призывал». Другой сочинитель довёл бы до того, что котёнка подобрали, – и снова можно закончить, наступил хэппи-энд. У Дмитриева продолжается: хозяйке подарили много цветов на 8 марта – и «Не надо, не надо, не надо чудес, непосильных для нас! В раю ведь проснуться – жестоко!». Но и это не конец, дальше о себе, тоже родившемся зимой и бросившем первый взгляд на мир в пору весеннего цветения. Только потом (который это уровень и поворот?) завершение: «Найду я заветное слово за всё гостеванье в саду». Здесь опять прозвучал частый у Дмитриева мотив: в этом мире мы в гостях. От Алины знаю, что на это стихотворение рецензент наложил резолюцию: непонятно о чём. Ну-ну, зато понятно, что рецензент – из числа одномерных, пробейся через таких…
После поездки в какую-то область на литературный праздник Дмитриев поделился наблюдением: собрались поэты почитать друг другу стихи, но никто никого не слушал, каждый думал, как он сам будет выступать или как выступил. Этот рассказик оказался вроде чеховской заготовки в записной книжке, потом родилась едкая сатира: «Когда по солнышку, по кругу стихи читали мы друг другу – сторонний зритель замечал: один закончит чтенье – дружно его похвалят. Это нужно, чтоб поскорее замолчал. Всяк про себя своё бормочет, ища свой наповальный стих, дождётся, встанет – и отмочит в забавном обществе глухих». И последовало продолжение, какого не было в заготовке: «...А лучший уплывает первым по лапкам ёлочным во тьму, и ход соперничества прерван, весь слух – молчавшему, ему. Высказывайся, человече! Не унывай, настал твой срок. Пусть на минутку, не навечно, но молкнет глухариный ток». Коля не думал, что пишет о себе, но как всё предсказал! Он был немногословен, со сцены только читал стихи, и ему вежливо хлопали, как любому. Теперь поэтические праздники (по крайней мере, там, где живу) – все как будто имени Дмитриева, то и дело речь о нём. Совпало и то, что «лучший уплывает первым».
На одном из таких праздников произошёл мистический случай. Орехово-зуевские авторы собрались по случаю выхода своего альманаха. Перед сценой под потолком висел белый воздушный шарик, улетевший на каком-то предыдущем мероприятии. Было много выступлений, шарик не шевелился. Но едва только ведущая начала перечислять имена тех, кого уже нет, он стал медленно опускаться. Дмитриев в списке последний, остальные ушли раньше. В момент, когда прозвучала его фамилия, шарик коснулся пола.
Я в альманах отдал большую подборку Колиных стихов и его фото, какого даже в семье не было, и написал предисловие. Но получить экземпляр для передачи семье вызвали на сцену совсем другого, который и вышел с улыбкой именинника. Есть у нас такой «посмертный друг» – как умирает кто-то небезызвестный, так и оказывается, что у него никого ближе не было, чем этот малограмотный (даже если при жизни он поносил ушедшего последними словами). Экземпляр он потерял, я позаботился найти для семьи другой. Вот ещё одно подтверждение тому, что Дмитриев на земле много значил: после смерти отыскиваются всякие, о которых он и не подозревал, что они его лучшие друзья.
А для меня его величина определяется ещё и штрихом, который способны оценить лишь единицы. Кто-нибудь сочтёт эти слова высокомерными, но в любой деятельности есть те, кто в ней кое-что смыслит и кто – хоть и любящий, и умный, но посетитель. Теория стихосложения предписывает не рифмовать одни и те же части речи в одной и той же форме: это легко, мастерства не нужно и, собственно, это даже не рифмы, так как созвучны одни и те же окончания сами с собой (что особенно видно в глаголах). Уже в зрелые годы Дмитриев написал стихотворение «На строительство храма Христа Спасителя». Рифмы из него: «плодя – найдя», «застрелился – бился», «этих – светит», «говорит – горит», «станет – вспомянет», «любви – крови». Все до единой – как у начинающего. Но, хоть и странно прозвучит, именно это говорит о мастерстве. Очень заботятся о соблюдении правила те, кто ещё только осваивает его или просто мало написал. Скажем, Пушкину, у которого есть «по калачу – поколочу», «Чайльд Гарольдом – со льдом», уже не было нужды показывать, что он всё умеет, и он рифмовал также «шумных – безумных», «ласкаю – уступаю». Так же и у Дмитриева есть какие угодно рифмы, есть даже строки, созвучные целиком: «Ей малышам бы постирать. Нет, Мандельштам и Пастернак». Он и выбирал точные слова для выражения мысли, а получалось ли по теории или нет, дело десятое. Правила существуют не для тех, кто уже сам создаёт правила.
Правда, неброская форма помешала ему приобрести громкую славу. Встречают по одёжке, и бывали поэты, сделавшие имя одними выкрутасами. К тому же сказано нашим главным классиком: «Прозой говорит необходимость, а стихи нужны для приятного выражения форм». Поэтому я ещё в 1975 году просил Старшинова: не отбирайте у меня парня, ему ещё учиться надо. Старшинов понял моё обращение как зависть и не обратил внимания. Но ему образцом служили частушки (согласно доктрине, будто пролетариат впереди всех), он знал их несметное множество и сам сочинил поэму в частушках, а в смутное время, когда грязь полезла из всех щелей, издал сборник матерных частушек. Так Коля и остался при кирпичиках из четырёх строк. Теперь приходится за руку вести читателя к нему, растолковывая, что под неприметной одёжкой – богатая душа.
Впрочем, насчёт шумной славы, – один раз у Дмитриева был завидный тираж. На своём юбилее он назвал его: 16 миллионов 50 тысяч – и задал вопрос, где это было, «Жигунов здесь самый умный, пусть ответит». Я из зала откликнулся: «В календаре». Кто-нибудь и вправду подумал: какой догадливый! А просто Коля ровно за 25 лет до того напомнил мне в письме об этой публикации.
Юбилейный вечер был в Балашихе, когда Коля уже давно переселился из неё. А вот случай из его тамошней жизни. Он был один в квартире, сидел на кухне. Вдруг дверь шкафчика на стене отворилась. Коле было не видно за нею, кто её изнутри толкнул. Она закрылась. Через секунду-другую отворилась снова. И опять закрылась. Кто там? Коля встал, подошёл, и воображаю, с каким странным чувством открыл дверцу. Шкафчик был пуст. Две полки делили его на три отделения, в нижнем лежал каравай. Не поняв происшедшего, Дмитриев до прихода жены пребывал в недоумении: домовой шалит или мозги съехали?.. Алина, вернувшись, посмотрела в шкафчик и объяснила. Каравай она сунула на верхнюю полку. Ему надоело стоять на ребре, он покатился и, с разгона отворив дверцу, провалился ниже. А она пружинная и оттолкнула его. Он прокатился по второй полке туда-обратно и снова отворил дверцу. Повторилось то же самое. На дне каравай лёг.
На той же кухне Дмитриев поделился со мной своим физическим наблюдением. Я тогда увлёкся изобретениями в гидротехнике (за одно получил потом медаль). Он показал мне эффект с теннисным шариком: положил в кухонную раковину и пустил воду. Шарик затыкал собой сток, пока не всплыл. Вода утекла, и он снова заткнул сток. Снова всплыл и заткнул. Если бы Коля интересовался техникой, то мог бы подать заявку на устройство для разлива жидкостей порциями. Тогда мы знали бы Дмитриева ещё и как изобретателя. Правда, я не проводил патентного поиска (было ли это придумано раньше), но именно благодаря такой наблюдательности мы все живём. Фарадей заметил всего лишь колебание магнитной стрелки вблизи проводника с током, и это привело к созданию электродвигателей и генераторов, без которых немыслима сегодняшняя цивилизация. Поэт обязательно наблюдателен, иначе он не поэт.
Такие кусочки жизни у меня всплывают и всплывают, и знаю, что ещё не раз буду спохватываться: и об этом надо было рассказать, и об этом… В закоулках памяти нахожу обрывки, как из киноленты, и вот один – предыдущие и последующие кадры пропали, – мы вдвоём сидим в издательстве «Молодая гвардия» у двери в редакцию альманаха «Родники», Дмитриев только что вручил мне свою вторую книжку с дарственной надписью и говорит: для третьей придумал название «Братья и сёстры». Я не знал тогда, и, наверно, кто-то другой сказал ему, что так назывался роман Ф. Абрамова. Третья книга вышла под названием «С тобой».
Ещё картинка: мы с ним примостились в тенёчке, уйдя от жён, – судя по теме разговора, это было в первой половине 80-х, когда для меня весь мир заслонило «Слово о полку Игореве» (что я разглядел в нём, вошло потом в Энциклопедию «Слова»). Приведя фразу из «Плача Ярославны» – «Полечю, рече, зегзицею по Дунаеви» и т. д., – я подробно разъяснил её (не от себя, толкования вычитал). Коля удивлённо, даже с недоверием хмыкнул: так много смысла, такой сложный образ – в строке или двух? В институте мы проходили «Слово», но я тогда пропустил мимо ушей и он, конечно, тоже.
А вот эпизод с точной датировкой. Мы стоим за высоким столиком в кафе, в котором никого нет по дневному времени, только у соседнего столика тянет пиво невзрачный посетитель нашего же возраста. Он сунулся в разговор с замечанием: «Шукшин в историю не лез». Ну да, говорю, только написал два исторических романа. Следующая реплика непрошеного собеседника показывает: ему неизвестно, что Полевой – псевдоним. Потеряв терпение, советую ему не встревать в то, чего не знает, – я-то занимаюсь литературой давно. Коля усмехается и произносит многозначительно: «Четыре месяца!». Недоумённо возражаю: «Всю жизнь». Четыре месяца – это от моего поступления в издательство. Значит, картинка относится к концу сентября 1975 года. Примерно тогда же мы куда-то ехали по Москве, для чего поймали такси, частника, и сговорились за четыре рубля. Довёз, но взял три – «заплатил» рубль за то, что в пути услышал о Шолохове. Такой был всеобщий интерес к литературе. Ныне попробуй в забегаловке или в автобусе заговорить о писателях – никто не отзовётся.
Эпизоды и после ухода Коли продолжают прибавляться. Для одного из них надо сначала сказать, как я когда-то впервые побывал в консерватории. Добирался туда три часа, и вот раздались первые звуки… и минут через 15 всё кончилось, дирижёр кланяется, все встают. Что за безобразие, думаю, я ехал три часа, обратно ехать столько же, и всё ради 15 минут? Поглядел на циферблат – музыка длилась два часа, они так быстро пролетели… То же самое я испытал, слушая композицию из стихов Николая Дмитриева, подготовленную орехово-зуевским народным театром. А ведь обычно стихи слушать трудно; во всяком случае, я на слух плохо воспринимаю, надо иметь перед глазами. Режиссёр очень волновался, как получится, и когда я рассказал ему про консерваторию и что здесь было так же, он бросился с объятиями.
Последняя цитата: «Алла меня сейчас пилит. Я опоздал домой на три часа, был в Центральном Доме маркитантов. Чтобы успокоиться, бросаюсь в письмо. Но, конечно, не только для душевного комфорта, а ещё и из внутренней потребности». Спасибо Алине за то, что пилила, а то бы он прислал на одно письмо меньше. Маркитантами Коля назвал литераторов за постоянные разъезды. В воспоминания, как и он, я бросился, чтобы успокоиться, для души и из внутренней потребности. Думаю, скажу банальность, наверняка многие, когда уходил кто-то близкий, ощущали то же, что я. Стихи Дмитриева теперь стали иными – не лучше, не хуже, но они иные. Изменилась и прошлая жизнь, хотя вроде бы прошлое изменить невозможно. А сам он, несмотря на то, что я нёс его в последний путь (боже мой, того 16-летнего мальчика, который читал мне «Светлячка»!), никуда не делся. Его письма, которые я давно не перечитывал, теперь как будто получаю вновь. А ведь и раньше бывало, что мы только переписывались издалека. И сейчас – просто давно не виделись. Вот поеду в Анискино, и хотя по дороге постою у могилы, но всё равно кажется – приду, а он сидит в беседке за столом, такой потерянный в мире, забывшем «о самом-самом», и смотрит с укором: почему я не всё сказал ему при жизни, почему не приезжал? И поведём нескончаемый разговор.
Вначале мы не поверили. М.А.Галкин, ныне пенсионер, утверждал, что крайний слева на снимке – М.С.Горбачёв. Тот самый. А крайний справа – он, Галкин. Командир Горбачёва.
Мы бросились к справочникам. Нигде не упоминается, что будущий генеральный секретарь ЦК КПСС, затем президент СССР, служил в армии. В самой подробной биографии названы такие вехи: в 17 лет награждён орденом Трудового Красного Знамени за работу на комбайне, окончил сельскохозяйственный институт, женился на Р.М.Титаренко. Его воинское звание – полковник. Но у политиков звёзды на погонах растут и вдали от солдатских казарм.
В.В. Путин тоже вышел в президенты полковником, но он и вправду служил, только в КГБ (и в таком звании потом возглавлял всю госбезопасность, со всеми генералами). И Горбачёв в качестве главы государства командовал даже маршалами, включая министра обороны. При этом казалось до сих пор, что он сугубо штатский человек. А оказывается, и ему довелось тянуть солдатскую лямку?
Впрочем, почему бы и нет? Пусть он был с орденом, всё равно ведь военнообязанный, и Конституцию он тогда ещё не мог отменить: “Защита социалистического Отечества – священный долг каждого советского гражданина”, служба в Вооружённых Силах – почётная обязанность… Послушаем Михаила Алексеевича Галкина.
Я родился в деревне Яковлево Орехово-Зуевского района. Окончил Щетиновскую школу-семилетку. 20 октября 1944 года исполнилось 17 лет, а в ноябре призвали в армию. Попал в Псковскую область, в городок Опочку, где формировался запасной полк. Там и служил до Победы.
После неё полк расформировали, отправили кого куда. Меня – в Польшу. Там перебрасывали из города в город: Вейхерово, Лауэнбург, Штольп и другие. Весной 49-го или 50-го я оказался в Щецине. Его немецкое название – Штеттин. Он стоит близ Балтийского моря, у впадения в него реки, которая на польском берегу называется Одра, на немецком Одер.
Ещё в запасном полку меня за хороший почерк назначили писарем. И заодно уж информатором. После подъёма все выбегали на зарядку, а я с блокнотиком шёл в офицерское здание, где было радио. Записывал последние известия и потом читал всей роте.
Почерк определил и дальнейшую службу. Куда ни попаду, везде смотрели: а, был писарем, нам тоже такой нужен. Это повторилось и в Штеттине, и опять же заодно я стал командиром хозяйственного отделения. Дивизионный склад службы ОВС и ПФС (обозно-вещевого и продовольственно-фуражного снабжения) находился в порту.
Там уже служили трое рядовых, которые и стали моими подчинёнными. Горбачёв был начальником продовольственного склада. Захаров – помощником начальника промышленного склада. Карпук (на фотографии он с аккордеоном) – начальником склада вещей.
Все мы жили в одной комнате площадью примерно 20 кв.м. Утром расходились по своим местам, здание было огромное. Я обычно находился в “своём кабинете” при лейтенанте Козлове: он сидел в одной комнате, я в другой. На складе работали немцы: обеспечивали отопление, освещение и прочее. Уборщицей тоже была пожилая немка.
Когда меня только назначили, Карпук однажды сорвал с Горбачёва пилотку: “Товарищ командир, смотрите, что у него”. Сквозь редкие волосы просвечивали два родимых пятна. Горбачёв сказал: это значит, он будет большим человеком. Карпук ещё и объявил, что у Горбачёва орден. Я пожелал успеха – а что ещё оставалось?
Карпук любил повеселиться. И хоть он был душой отделения, я часто давал ему наряды вне очереди. Горбачёву – ни разу. Он вёл себя тихоней. Бывало, Карпук вернётся из самоволки в пять утра, я его распекаю, а Горбачёв хоть бы что-нибудь произнёс... Виноватого бы обругал: “Ты понимаешь, что это трибуналом пахнет?” Или меня бы успокоил: “Да ладно, товарищ командир”. Нет, он никогда не вставал ни на чью сторону. Он был комсомольским секретарём, как и раньше в МТС (машинно-тракторной станции).
Попасть на такие должности, как у нас, можно было, только чем-то проявив себя. У меня оказался почерк. У Горбачёва – орден. Впоследствии его служба в армии замалчивалась, потому что не подвиги совершал, а заведовал колбасами, крупами, консервами. Но ведь не могли его с такой большой наградой, орденом Трудового Красного Знамени, отправить в пехоту, чтобы там ползал по грязи.
В конце лета начальник склада вызвал меня: “Галкин, за примерную службу хотим тебя повысить. Будешь писарем части”. Вскоре я расстался с этими троими. По той же писарской линии двигался и дальше, дослужился до штаба корпуса. В июле 51-го демобилизовался.
Я поступил на Орехово-Зуевский деревообделочный завод. Потом сменил много мест работы: тракторист на прядильно-ткацкой фабрике в Ликино-Дулёве (три раза поступал и увольнялся), охранник на заводе “Серп и молот” в Москве, маляр на Ликинском автобусном заводе, на пять лет уезжал в Калининград (Кёнигсберг).
А вообще-то следовало остаться в армии. Ведь сразу, как возвратился домой, подумал: зачем демобилизовался? Разве плохо там жилось? Последнее место службы – рота охраны, где моим ближайшим и единственным начальником был майор. Из Орехово-Зуевского военкомата послали запрос в облвоенкомат, оттуда пришёл ответ, что имею право вернуться. Но пока ответили, я уже раздумал... И зря. Сейчас получал бы военную пенсию, а не крохи, какие имею, несмотря на почти 45 лет трудового стажа. Притом часто был сразу на двух работах: ведь четверо детей. А теперь восемь внуков.
О Карпуке давно ничего не знаю. Горбачёв Давно подумываю, не съездить ли к нему. Ничего мне не нужно, просто вспомнили бы, как служили. Но сомневаюсь... С одной стороны, к старости человеку становятся дороже воспоминания. С другой, получится ли разговор? Гляну вечером в окно: на фабрике светятся только 2-й и 3-й этажи, остальные два тёмные. До горбачёвских перемен фабрика работала в полную силу. Так поймём ли друг друга? Жизнь у нас была разная, полвека прошло.
Воспоминания М.А. Галкина были опубликованы в «Ликинском вестнике» в 2001 году. Но это местная газета, мало кто читал. Тогда же я, записавший эти воспоминания, позвонил в Фонд Горбачёва: не пожелает ли бывший глава государства встретиться с однополчанином? Какой был бы сюрприз Михаилу Сергеевичу к 70-летию! Однако в Фонде не проявили интереса. Я набрал номер «Московского комсомольца». На следующий день оттуда перезвонила корреспондентка: правда или нет, и как увидеть Галкина, и приедет она прямо завтра. Сколько я ни твердил, что завтра занят выше головы, – нет, ей обязательно было надо. Прикатила, вид напористый (если не сказать нахальный), стену способна пройти насквозь. Я объяснил ей дорогу к Галкину, а сам не мог сопровождать. Потом узнал, что она увезла у него и «Ликинский вестник», и сам старый снимок: верну, верну! Ищи-свищи её. А публикация так и не появилась. У меня осталась фотокопия. Доказательством может служить и любой справочник с биографией Горбачёва. Он родился 2 марта 1931 года, поступил в Московский университет в 1950-м, то есть в 19 лет. Но в школе-то он не был второгодником (да ещё неоднократным), окончил с серебряной медалью. Предположить, что медалист и орденоносец поступил в МГУ лишь с третьего захода, не получается. Куда же девались годы с 1948 по 1950?
Впоследствии, году в 2004-м, «Московский комсомолец» перепечатал рассказ Галкина, но не за моей фамилией (я сам разрешил, чтобы помочь молодому корреспонденту). «МК» – газета специфическая, были вписаны «воспоминания», издевательские по отношению к Горбачёву. Этот текст я потом обнаружил в Интернете. А в начале осени 2006 года, как снег на голову, нагрянули телевизионщики с НТВ и засняли меня на камеру, сказав, что готовят передачу «Русские сенсации». Она вышла в эфир 27 января 2007-го. В ней эксперт сравнил снимок, который был у Галкина, с позднейшим портретом Горбачёва и сделал вывод, что изображены разные люди, поскольку, например, брови у молодого круглые, а у пожилого прямые. Помещаю здесь фото, смотрите сами, прямые или нет. Что за эксперт, согласившийся сопоставлять фотографию с рисованным плакатом? И чего стоит такое «журналистское расследование»: за полгода не нашли настоящего портрета, хотя на телевидении полно плёнок с Горбачёвым. Прозвучало заключение: Галкин обманул Жигунова. Сказать по-русски, за такие слова морду бьют – меня обвинили в непрофессионализме, в использовании сомнительных сведений. Но где я заявил от себя, что на старом снимке именно Михаил Сергеевич? От себя я только поставил вопрос: куда у него девалась часть жизни и мог ли он увильнуть от армии (что считалось позором)? Знакомые посоветовали подать в суд на НТВ. Похожий случай у меня уже был с упомянутым «МК»: он однажды объявил, будто не вылезаю из вытрезвителя. Я в жизни там не бывал. Хотел поднять шум, но мне сказали: да ладно, народ пьющих любит. Вот и тут тоже: тьфу на недоумков.
А Михаила Сергеевича глубоко уважаю. Что бы ни говорили, в чём бы его ни обвиняли, но он совершил революцию. Сравните, сколько крови пролили большевики, сколько эшафотов и виселиц строилось при смене строя в других странах – и как почти без жертв повернул огромную страну Горбачёв.
Виктор ЖИГУНОВ
В семье было семеро…
Начало войны застало меня в детском санатории на станции Мартышкино под Ленинградом.
Незадолго до того, в 39-м, состоялась финская кампания, она была короткой, и хотя происходила невдалеке, город её даже не почувствовал. Разве что мимо нашего дома (мы жили на Кировском проспекте) двигались танки, машины с солдатами. Мой отец участвовал в той войне и быстро вернулся.
Вот и на этот раз никто из нас не ожидал большой беды. Особого испуга, какого-то психоза не испытывали: считали, что скоро победим. 1 сентября, как всегда, я пошёл в школу. Мне было 13 лет. Школа находилась на улице Мира...
4-го начались массированные бомбёжки и обстрелы. 8-го Ленинград оказался полностью отрезан от моря и от суши.
Ещё раньше мы – мама Ксения Васильевна и пятеро детей – должны были эвакуироваться. Но отец не захотел оставаться один. Его на фронт не взяли, так как был начальником охраны завода. Мама на другом заводе работала станочницей. Отец схитрил – не сказал, когда отправляется эшелон. Они с мамой поссорились, и хотя жили все вместе, между отцом и остальной семьёй пролегла трещина.
Первой погибла младшая, полуторагодовалая Настенька. Во время бомбёжки её смертельно ранило на руках у матери.
Потом от голода умер Ваня, на год младше меня.
В декабре отец хотел покончить с собой. Как начальник охраны, он имел оружие. Но мама, случайно оказавшись в тот момент на кухне, кочергой выбила пистолет у него из руки.
31 декабря отец умер от истощения. Его завернули в саван и отвезли на Пискарёвское кладбище. Там был длинный ров, куда укладывали трупы. Наполненный ров закапывали и отрывали следующий. Так мы встретили новый, 1942 год.
Я был самым слабым в семье и как раз поэтому уцелел. Ещё до войны доктор Воловик, впоследствии профессор, хотел сделать мне операцию на сердце. В дни блокады мама время от времени укладывала меня в больницу якобы на обследование, а на самом деле чтобы подкормили.
Все домашние дела лежали на сестре Тамаре, которая годом старше меня. Мы питались супом из хлебных корочек, добавляя на всех одну чайную ложку крупы, мелко стригли туда же еловые и сосновые иголки (мама велела для защиты от цинги). Я ходил с санками за город, искал под снегом оставшиеся капустные кочерыжки, колосья овса. Мама где-то добыла много яиц и положила между оконными рамами.
Когда отца не стало, мама взялась добиваться эвакуации сама. Через месяц добилась. Всё имущество мы оставили – надеялись вернуться после войны, – взяли с собой только самое необходимое. И вчетвером отправились на Финляндский вокзал. Я ехал спиной вперёд на вещах, сложенных на детскую коляску, с которой корзинка была снята. По дороге ещё раз увидел свою школу на улице Мира. На вокзале мама и Тамара отлучились, я тоже отошёл от коляски, при которой остался брат Коля, годами двумя младше меня. Вдруг вижу: его схватила какая-то медсестра и понесла прочь. Я бросился вслед с криком: "Украли!" Подоспела мама, Колю уже сажали в вагон. Медсестра объяснила: Ладожское озеро начало вскрываться, маленьких детей приказано срочно отправить.
Делать нечего, пусть хоть Коля успеет спастись. Его увезли. После войны я пытался разыскать его, да он и сам объявился бы, если бы остался жив. Но больше никогда я Колю не видел.
Другим эшелоном мы добрались до озера. Может, там кто-то и организовывал дальнейшую отправку, но получилось – на ту сторону кто как сумеет. Пристроившись в кузове грузовика, мы перемахнули через озеро.
В каком-то зале ожидания я забрался под скамью и заснул. Мама тем временем встретила свою подругу, работавшую в исследовательском институте, который спешно эвакуировался. Вместе с ней мы сели в большой вагон и поехали сами не зная куда.
Кстати, проследовали через Орехово-Зуево; я запомнил потому, что мама меня там подстригла. Не доезжая Сталинграда, на остановке я выскочил набрать воды. Вернулся, эшелона нет...
Следующим поездом помчался вдогонку. В Тихорецке – налёт вражеской авиации, я контужен, попал в госпиталь.
Так в 14 лет (у меня день рождения 29 февраля) началась моя самостоятельная жизнь. А что пережила мама… Четыре-пять месяцев назад вокруг неё была большая семья, пятеро детей. И вот осталась только дочь Тамара.
Много лет спустя я с внучкой ездил в Тихорецк. Старушка, которая в войну приютила меня, умерла за три дня до нашего приезда. Город побывал в оккупации, госпитальные и иные документы не сохранились.
Подлечив, меня долго держать не стали: раненых полно. Я отправился в станицу Фастовецкую. У одной хозяйки там был сын, ровесник мне, она выдала меня за родственника. Но когда пришли немцы, сказала: "Драпай, а то и нас за тебя убьют". Обуви не было, я обмотал ноги тряпками и по колено в снегу добрался снова до Тихорецка.
Кто-то шепнул мне про школу для глухонемых детей. Я туда. Там ребятам всё равно, немой я или нет. Но однажды слышим шум, гам, топот: явились фашистские молодчики, офицеры. Выгнали нас, мы перебрались в подвал.
Наутро выбираюсь наверх, в школе никого. Пошёл по улице – навстречу едет на телеге... советский офицер. Он сказал, что направляется в Фастовецкую, нужна корова на мясо. Поскольку я эту станицу знал, то вызвался ехать с ним.
Корову мы купили у председателя колхоза. А по дороге я рассказал офицеру о себе и спросил, не найдётся ли работёнки.
Он определил меня в подразделение, обслуживавшее средства связи (зарядка аккумуляторов и прочее). Оттуда я попал к радистам.
Потом вышел приказ Сталина убрать с фронта всех несовершеннолетних. Грузин, начальник радиостанции, со всем своим национальным радушием отправил меня в Тбилиси: "Кацо, езжай ко мне домой". Только зачем я был нужен чужой семье?
В Тбилиси поступил в ФЗО, не окончил. Стал арматурщиком, набивал батареи для радиостанций. Но какой был работник из подростка-дистрофика... Уволили.
Умный человек посоветовал: дуй-ка ты обратно в Ленинград. Отвечаю: как же без билета, без денег? Говорит: да какой билет – скажешь, что едешь домой, и кто мальчишку тронет? Я и поехал.
Но добрался только до Киева. Поймали и, как беспризорника, засадили в колонию.
Там воспитательница Любовь Ивановна увидела, что я хорошо рисую. Благодаря ей я и ещё один подросток, который лепил, попали в специальный детский дом. Занятия там вели настоящие художники.
Над детдомом шефствовала воинская часть. В ней оказался офицер-ленинградец. Спросив у меня адрес, он послал письмо.
Но дом, где я жил в Ленинграде, был уже перестроен, номер квартиры сменился. Тем не менее офицер добился своего, списался с теми жильцами, они там разузнали и сообщили: моя мама Ксения Васильевна – под Москвой, в Калининграде.
Некоторые отговаривали меня ехать туда: неизвестно, как мать живёт, почему там оказалась. Другие возражали: "Мать нашёл, да не поехать?!" Долго я думал и отправился.
Оказалось, мама и сестра Тамара живут в бараке. 16 женщин в одном помещении, и я прикатил...
Стал искать художественное училище. В самые известные – в Строгановское, например, – меня не приняли: кончилась война, потоком шли фронтовики, а я молод ещё, могу подождать. Так попал в Дулёво, здесь тоже было художественное училище, располагавшееся на территории фарфорового завода.
Вся дальнейшая жизнь связана с Ликино-Дулёвом. Я побывал главным инженером совхоза, на автобусном заводе прошёл путь от наладчика до начальника смены, на пенсию вышел из автомеханического техникума, где был завучем.
Здесь изложены только факты без прикрас. А как тяжело переживались события – тех чувств не передать. Не рассказать, какой это ужас, когда люди на улице падают и умирают, или что такое бомбёжка, когда перемешаны земля и огонь, грохот и вопли, железо, живые, мёртвые.
Записал В.ЖИГУНОВ
6 июня и 10 февраля – Дни памяти А.С. Пушкина
Звезда и муза
Дуэль великого поэта, на которой он был смертельно ранен, произошла 27 января по старому стилю, он скончался 29-го – по новому стилю 10 февраля. По сегодняшним меркам, рана не была опасной для жизни, но тогда не знали пенициллина, который бы его спас. Врачом, дежурившим у постели Пушкина, был В.И. Даль – тот, кто впоследствии составил непревзойдённый до сих пор словарь.
Не всем памятно, что Даль был военным врачом (а до того – морским офицером). Он отличился на Висле, построив мост, который сам же и защищал, а затем сам разрушил. От начальства получил выговор за то, что занимался не своим делом, а от Николая I – орден. Ту операцию по имени руководившего ею генерала называют переправой Ридигера. Это предок Алексия II (в миру Алексея Михайловича Ридигера), патриарха Московского и всея Руси.
Судьбы людей и ветви генеалогии переплетаются самым причудливым образом. Из созвездия имён, связанных с Пушкиным, расскажем об одной яркой личности. Почему именно о ней – потому что этот рассказ отчасти имеет отношение к нашим местам.
Начать придётся издалека, с ещё одного знаменитого человека – М.В. Ломоносова. Его единственная дочь Елена была замужем за библиотекарем Академии наук Алексеем Константиновым. У них родились дочери Екатерина и София. Младшая, то есть внучка Ломоносова, вышла за генерала Н.Н. Раевского. Этот герой Отечественной войны 1812 года был воспитанником князя Потёмкина (фаворита и ближайшего помощника Екатерины II), а своим адъютантом имел поэта Батюшкова. В одном из сражений, когда не удавалось взять приступом вражеские позиции, Раевский взял за руки своих сыновей и пошёл с ними на французскую батарею, сказав солдатам: «Я и дети мои укажем вам дорогу». Батарея была взята. Впрочем, сам он, чуждавшийся славы и к тому же насмешливый, потом уверял, что это лишь легенда. Но его сыновья действительно находились с ним на фронте. Одному тогда ещё не исполнилось 17 лет, другому было 10.
Пушкин был дружен с семьёй Раевских. В ней было также четыре дочери. Самая любимая – третья, Мария. Однажды вблизи Таганрога, впервые увидев море, она вышла из кареты, а следом за ней и другие, и они не подозревали, что за ними следовал поэт. Мария стала бегать за волнами и прочь от них. Кончилось тем, что она промочила ноги. Этот случай описан в строках «Евгения Онегина», всеми нами читанных в школе:
Я помню море пред грозою:
Как я завидовал волнам,
Бегущим бурной чередою
С любовью лечь к её ногам!
Как я желал тогда с волнами
Коснуться милых ног устами!
Марии было тогда 15 лет. Правда, она не единственная относила эти строки к себе. Но о ком бы в них ни шла речь, всё равно среди друзей и близких поэта нет никого, к кому исследователи относят больше его произведений, чем к Марии Раевской. Здесь поэмы «Бахчисарайский фонтан» и «Цыганы», стихотворения «Редеет облаков летучая гряда...» и «На холмах Грузии…», а главное, «Полтава». Точнее, предшествующее ей посвящение. Не будем приводить его целиком, а заканчивается оно так:
Твоя печальная пустыня,
Последний звук твоих речей
Одно сокровище, святыня,
Одна любовь души моей.
Отчего поэт назвал М.Н. Раевскую своей любовью, понятно: «Полтава» написана в 1828 году, когда он не был даже знаком со своей будущей женой. А что за «печальная пустыня» и почему «последний звук твоих речей»?
В самом начале 1825 года отец выдал любимую дочь за князя, генерал-майора С.Г. Волконского. Именно выдал, а не она сама вышла (так что впоследствии он винил себя в её несчастьях). Раевский руководствовался традиционными соображениями о «выгодной партии», хотя знал, что Волконский состоит в тайном обществе, и уговаривал его порвать эту связь. Но будущий зять был благородным фанатиком освобождения России. А Мария почти не знала жениха. Ей не исполнилось ещё 20, ему было 37. Волконский был также хорошим знакомым Пушкина и в письме сообщил ему о помолвке.
Вскоре после свадьбы молодая жена заболела и уехала в Одессу. Волконский не смог её сопровождать, так как его не отпустили из дивизии. Вместе они провели всего три месяца. В ноябре 1825 года он отвёз Марию, на последнем месяце беременности, в имение Раевских и вернулся к месту службы. Через считанные дни произошло восстание декабристов, он был одним из руководителей. Мария родила сына, а мужа арестовали.
Она поехала в Петербург, чтобы увидеться с мужем, которого держали в Петропавловской крепости. По странному стечению обстоятельств, в доме, где она остановилась, через несколько лет поселился Пушкин с семьёй. Он умер спустя 11 лет в той самой комнате, где ночевала Мария.
Муж её старшей сестры Екатерины тоже был декабристом. Но его брат, граф Орлов, расследовавший дело, спас его. А Волконского приговорили к 20 годам каторги и вечной ссылке. В июле 1826 года его отправили в Сибирь. Мария объявила, что последует за мужем.
Вся её семья и семья мужа были против этого решения. В своих «Записках» она говорит: «Мой отец был всё это время мрачен и недоступен. Необходимо было однако же ему сказать, что я его покидаю и назначаю опекуном своего бедного ребёнка, которого мне не позволили взять с собою… Мой бедный отец, не владея более собой, поднял кулаки над моей головой и вскричал: «Я тебя прокляну, если ты через год не вернёшься». Я ничего не ответила… В ту же ночь я выехала. С отцом мы расстались молча; он меня благословил и отвернулся, не будучи в силах выговорить ни слова. Я смотрела на него и говорила себе: «Все кончено, больше я его не увижу, я умерла для семьи»… Перед отъездом я стала на колени у люльки моего ребёнка»…
Родные и друзья декабристов отправили с ней столько посылок, что ей пришлось нанять вторую кибитку (дело было зимой). Путь из Петербурга лежал через Москву. В центре столицы, близ площади Пушкина, где теперь стоит памятник поэту, есть здание с большим магазином. Москвичи называют его Елисеевским по фамилии дореволюционного владельца. На верхнем этаже находится музей-квартира Николая Островского, здесь автор романа «Как закалялась сталь» провёл последний год жизни. А в начале XIX века в этом доме жила Зинаида Волконская, известная почитательница талантов, у неё собирались лучшие поэты того времени. У неё, своей родственницы, Мария и остановилась.
25 декабря 1826 года ей исполнился 21 год. А назавтра состоялся прощальный вечер, на котором присутствовал и Пушкин. Он хотел отправить с нею послание к узникам, но она уехала в ту же ночь. Знаменитое стихотворение «Во глубине сибирских руд…» поэт передал с женой другого декабриста Александрой Муравьёвой. Этот листок прошёл через наш район по Владимирскому тракту.
Но сначала здесь проехала Мария Николаевна Волконская – лишённая всех прав и состояния, с разорванным на части сердцем: младенец-сын и горячо любимый отец остались далеко позади, муж был в Забайкалье. На протяжении тысяч вёрст она нигде не задерживалась, питалась чем придётся. При первом свидании с мужем в глубине шахты Благодатского рудника она бросилась на колени и поцеловала кандалы.
Мария долго добивалась и через три года добилась разрешения жить с мужем в тюрьме – сама себя отправила в каземат. Им отвели отдельную камеру. Затем они жили на поселении в Иркутской губернии. В Сибири Мария провела почти 30 лет. Отсюда в посвящении к «Полтаве» строка «Твоя печальная пустыня», которая в черновике выглядела иначе: «Сибири хладная пустыня».
Ни отца, ни сына она больше никогда не увидела. Сын Николенька – или, как она его называла, Николино – умер через два года после отъезда матери. Он похоронен в Александро-Невской лавре. Старик Раевский попросил Пушкина написать эпитафию для надгробия, что поэт и выполнил:
В сияньи, в радостном покое,
У трона Вечного Отца
С улыбкой он глядит в изгнание земное,
Благословляет мать и молит за отца.
Как знать – если бы Мария была с сыном, он бы, возможно, жил. Пушкин написал «благословляет», то есть сын простил свою мать. А христианская формула «изгнание земное» здесь напоминает ещё и об участи декабристов. Раевский в письме своей дочери сообщил эту эпитафию, оба были восхищены её точностью и глубиной. Мария передала через брата свою признательность поэту (напрямую ему не имела права писать). Пушкин попросил снять для него копию письма и хранил до конца дней.
Личного счастья с мужем Мария не знала, хотя оба отзывались друг о друге с величайшим уважением. Родилась дочь, но умерла во младенчестве. Затем появились сын Михаил и дочь Нелли. Именно Михаил в 1856 году (он уже жил в Петербурге) примчался к декабристам с вестью об их освобождении. Его мать уехала из Сибири в 1855-м. Она болела, лечение за границей не помогло, умерла в 1863 году в Черниговской губернии, в имении дочери, которая по мужу носила фамилию Кочубей (ещё одно странное совпадение: Кочубей – герой поэмы «Полтава»). Сергей Григорьевич Волконский, муж Марии Николаевны, жил у сына под Ревелем (ныне Таллин) и очень хотел приехать, чтобы проститься, но по болезни не смог. Его не стало в 1865-м.
«Записки» М.Н. Волконской ещё в рукописи прочитал Н.А. Некрасов. Потрясённый подвигом жён декабристов, он написал поэму «Русские женщины». Мария Волконская увековечена в произведениях двух величайших поэтов России. Кстати, она всегда называла Пушкина не иначе как «нашим великим поэтом».
А о ней самой точнее и короче всех отозвался её отец. Он умер в 1829 году. Его вдова осталась в нищете, Пушкин потом хлопотал о назначении пенсии спутнице героя Отечественной войны, внучке Ломоносова. Незадолго до смерти генерал Н.Н. Раевский сказал, указывая на портрет дочери: «Вот самая удивительная женщина, которую я знал».
Все люди, о которых шла речь, побывали в наших местах. Их письма, пушкинские стихотворения прошли здесь же. В сегодняшнее бездуховное время кто-нибудь пожмёт плечами: зачем Мария поехала на каторгу за мужем, которого ещё и не любила? Тем, кто не понимает, объяснять бесполезно. Её и тогда отговаривали (в том числе сам император). Но честь и долг, о которых теперь не говорят, – вечные понятия. Можно сколько угодно налаживать хозяйство, твердить об укреплении рубля или копить доллары – всё это впустую, если нет главного. Те, о ком рассказано, знали главное. Марии Волконской и Екатерине Трубецкой, тоже последовавшей за мужем, выпала несчастливая жизнь. Но они были бы более несчастны, если бы поступили иначе. В созвездии современников А.С. Пушкина навсегда остались те, кто вдохновлял его твёрдостью духа и высотой души.
Виктор ЖИГУНОВ